– В следующем зале моих посетителей ждет гибель планеты, увядание растений, затопление городов, муки тысяч умирающих живых существ, которые тонут, сгорают, испаряются без надежды на спасение, как в комнате ужасов со множеством входов, но без единого выхода, где все двери, ведущие наружу, – это непроницаемые зеркала, в которых отражаются одни только призраки. Потому что самоубийцы в загробной жизни не получают покоя. Вместо этого они повторяют свою судьбу вечно: их снова вешают, рубят на куски. Для нас нет освященной земли, нас вытаскивают за ограду цивилизации, вгоняют кол в сердце, чтобы мы не восстали, оставляют гнить на перекрестках дорог, где нас безжалостно топчут ногами… мы в намордниках, как псы, или нам вырезали или проткнули языки, мы обречены на молчание за гробом. Вот почему я в самом начале фотографирую посетителей: чтобы они смогли увидеть себя в этом зале как частиц этого разрушительного смерча, словно это фильм, который они бессильны остановить: их лицо тонет или умирает от жажды в том любимом уголке природы, который они выбрали, – они будут смотреть на его уничтожение. И не один раз. Много раз. Эта идея пришла мне в голову, когда я читал сутру Корана… или, может, это из хадита… когда разбирался с исламскими террористами-самоубийцами. «Человек, совершивший самоубийство, должен постоянно повторять в аду то действие, которым он себя убил». Если мне удастся найти нужные технологии, то именно это я хочу посетителям устроить: бесконечное самоубийство, планетарий боли. Это будет действенно, правда?
«Действенно» – было слишком слабо. И мало было неприятного описания этих мучений – гораздо хуже было смакование, присутствовавшее в его интонациях, болезненный вуайеризм, так что я не выдержал:
– Знаете, чего я боюсь, Джозеф? Что вы из тех людей, кто считает: лучше всего для планеты, вершиной любви было бы исчезновение нашего вида, что спасет все остальные существа, растительные и животные. Так что мне хотелось бы знать: вы любите деревья, слонов и рыб, вашу нафаршированную пластиком рыбину у Санта-Каталины – любите их больше, чем собратьев-людей?
– Ни одно дерево меня ни разу не предавало, но… нет-нет-нет. – Орта засмеялся, но нерадостно. – Мне приходило в голову предложить, чтобы мы все себя убили, но нет – достаточно было бы ничего не делать, просто позволить нам и дальше тупо следовать этим путем, не стоило бы вкладывать состояние в создание музея. Нет: я построил этот собор знаний, построил из любви, не только к людям, но ко всем живым существам на этой планете. Я делаю это в надежде на чудо, в знак того, что мы…
Но прежде, чем он смог продолжить свои объяснения, случилось нечто подобное чуду.
Нас навестило одно из тех самых живых существ, о любви к которым он говорил и которых намеревался спасать: какой-то звук заставил нас обоих повернуть головы, одновременно обоих, и тут мы это увидели – увидели пса, неспешно входящего к нам из коридора.
Как будто и правда кто-то где-то пытался подать нам знак.
Что мы не одни в этом мире.
Это оказалась коричневая сука, метис лабрадора с белыми полосками под шеей, придававшими ей какой-то величественный вид. Она обвела комнату внимательным, чуть печальным взглядом, а потом, виляя хвостом, направилась к подносу с горкой печенья, нетерпеливо поскуливая. Орта погладил ее, почесал ее за ушами, и собака прищурилась от удовольствия, лизнув его свободную руку. Эта рука потянулась за печеньем и отправила его в собачью пасть. Смолотив печенье, собака стала отслеживать каждое движение Орты, надеясь на новое угощение. Этот первобытный ритуал не получил продолжения только потому, что его прервали две девчушки, лет восьми и девяти соответственно. Почему они оказались этой поздней зимней ночью в шикарном отеле, одетые в одинаковые пижамки с Микки-Маусом и мохнатые тапочки с принцессами? Две малышки ворвались в спальню Орты, зовя Алондру, а потом принялись смущенно извиняться за вторжение: глупый пес, вечно убегает. Орта указал на печенье, предложил им взять, сколько захотят. Девочки с радостью набрали в чумазые ладошки разные сорта: для себя, для Алондры, для остальных родных (кто бы они ни были), после чего удалились, гордясь завершением ночной вылазки. Мы слушали, как их топоток затихает, обращается в тишину, а потом звук снова начал усиливаться. Шаги приблизились, и одна из девочек, меньшая, вернулась к нам в номер с маленьким подарком.
Это оказался желудь. Она аккуратно положила его рядом с наполовину опустошенным блюдом печенья, помахала нам – и опять удалилась в ночь. Мы завороженно уставились на желудь, не решаясь нарушить очарование момента.
– Явление свыше, – наконец промолвил Орта. – Дети и животные, чего нам еще хотеть?
– И желудь, – добавил я.
– Желудь. Такие мы с вами сажали в их возрасте. Это слишком! Почти чересчур идеально, чересчур кстати, что они пришли из ночи как раз тогда, когда я… напомнить нам, иллюстрировать…
– Не надо, – попросил я. – Не пытайтесь объяснять волшебство, Джозеф. Волшебство никогда не следует объяснять.