– Нет, потому что он отказал нам после нашей первой сессии. Он вызвал меня: очень мило, очень мягко. Не стал сообщать мне сразу же. «Знаете ли вы, – спросил он, – знаете ли вы, что сделало меня таким хорошим военным фотографом? У меня была, – продолжил он, – и осталась необъяснимая способность определить, что вот-вот произойдет, за несколько секунд до этого. Картинка будущего у меня в голове сосуществует с моим восприятием настоящего, позволяя мне угадать… только это не угадывание, это вспыхивает во мне с неотвратимостью… – такое слово он употребил, неотвратимость, – удара молнии. Так что в хаосе сражения, например, я вижу на краю поля зрения маленького мальчика, на самом краю того кадра, который я мысленно намечаю, но я совершенно уверен, что он завернет за этот угол и будет убит вон тем солдатом. Они еще не встретились, не знают друг про друга, не связаны ничем, кроме того, что одного убьет другой, но у себя в голове, у себя в глазах я уже мог предсказать, как их пути фатально пересекутся, и в моей камере их навсегда свяжет общая судьба. А потом, однажды, – так сказал Джеффри Дэвис в тот день в своей студии в Манхэттене, – однажды я все бросил. Конечно, меня тревожило то, что я видел, что запечатлевал, но именно потому, что эти картины запечатлевал я один, потому что мир не узнал бы о них, не будь там меня с моей камерой и моим предвидением, именно потому, что я обличал это убийство, позволял тому мальчику жить в фотографии, использовал его смерть как призыв к справедливости и памяти, мне удавалось жить с теми ужасами, которые снимала моя камера. Успокаивал себя: я всего лишь зритель, который наблюдает и регистрирует то, что все равно случится, что тысячи подобных эпизодов происходят по всей Земле, и только тогда они важны, только тогда превращаются в нечто большее, чем простая цифра, а часто и вовсе нечто не попавшее в статистику, только тогда они существуют для потомства, когда там присутствует кто-то вроде меня. Только вот это была ложь. По мере того, как смерти накапливались, я начал спрашивать себя, не мое ли присутствие вызывает эту встречу: может, если бы меня там не было, чтобы предсказать пулю, которая разнесет мальчишке мозги, он пошел бы другой дорогой, солдат взял бы прицел чуть выше и попал в окно, или они разминулись бы и вообще никак друг на друга не повлияли, или хотя бы повлияли не столь смертоносно. Я сказал себе, что я – фактор, который притягивает этот кошмар в реальность. Наверное, я ошибался, – сказал мне в тот день у себя в студии Джеффри Дэвис, – горести происходят повсюду и без того, чтобы мой взгляд их увековечил, но даже если я это почувствовал с такой убежденностью, то потому, что мне нужен был повод, чтобы уйти. Я больше не мог компоновать каждый снимок с максимальным эффектом, режиссировать сцену с предельной красотой, балансом и светом, не мог и дальше создавать произведение искусства из чужого страдания, чужого преступления, не желал получать хвалы от мировой элиты за то, что экспортирую это страдание и эти преступления. Я больше не желал оставаться соучастником». Тут он, Джеффри Дэвис, замолчал, ожидая моей реакции. И я сказал: «Даже если это значит, что никто не узнает про того мальчика? Потому что мальчик умрет, его убивают прямо сейчас, его убьют завтра». А он сказал: «Я не буду принимать в этом участия, я не стану рисковать тем, что этот ребенок или какой-то другой ребенок погибнет из-за меня. Готов биться об заклад, что кто-то останется в живых потому, что я отказался участвовать в этом прославлении боли».
Орта замолчал, устремив взгляд в сгущающуюся темноту Дарема. Светильник на веранде включился автоматически, залив нас бледной патиной нездорового света, делая его еще более похожим на призрака на фоне умирающего пылающего неба.
– Впечатляющая история, – сказал я. – По правде говоря, вроде как неправдоподобная.