Она сообщила мне, что ту пару притч, которые я написал об Иисусе Христе, отвергли множество крупных и мелких журналов и альманахов, даже самые малопопулярные, которые должны были бы радоваться публикации от человека с моей репутацией. Моя агент повторила – демонстрируя терпение, которого, возможно, на самом деле не оставалось, – что, возможно, эти истории оказались излишне провокационными. И, наверное, она была права. В одной рассказывалось о зачатии Иисуса с точки зрения не особо святого Иосифа, который бранил Бога, ядовитой молнией с небес изнасиловавшего и осеменившего его жену: повествователь мечтал породить собственного сына от деревенской шлюхи – мальчика, которого он назовет Иудой. Вторая история относилась к самому концу жизни Спасителя, ожидающего суда и распятия в иерусалимском застенке. Последние часы делает невыносимыми тюремщик, который донимает и изводит его из теней, движимый ненавистью, причина которой выясняется в последней фразе истории. Мучитель – это тот самый Лазарь, отчаявшийся из-за того, что Сын Божий вернул его к полной несчастий жизни, откуда он надеялся уйти в вечную безмятежную ночь.
В любой другой момент я бы с радостью принял роль грешника, решил бы, что неприятие моих притч издателями и литераторами – это свидетельство того, что я действительно провокатор, наследник проклятых поэтов, не понятый современным истеблишментом, ожидающий признания будущих читателей. Однако поскольку это письмо пришло в момент моей неспособности продолжить роман о посольстве, я был готов предположить, что мои рассказы об Иисусе не могут быть опубликованы из-за того, что недостаточно хорошо написаны. Мое уныние только усилилось из-за постскриптума моего агента: несмотря на то что мои последние книги продавались не слишком успешно, представитель одного из заметных издательств достаточно заинтересовался наметками моего романа об убийствах в посольстве, чтобы подумать о договоре после прочтения первых двадцати страниц. Не могу ли я выслать их, как только они будут готовы? С учетом моей коммерческой истории аванс будет небольшим, но агент рада добавить такую ободряющую новость.
Новость была бы ободряющей, если бы я продвинулся дальше первых двух страниц, если бы смог отправить нечто хоть отчасти пристойное, если бы мне не казалось, что я трачу время зря, когда я нужен семье: один сын скоро уедет, второй не оправдывает моих надежд на то, что Чили ему полюбилась. Баста! Пусть Колома так и стоит рядом с писсуарами, и труп пусть ждет осмотра, а моя агент и неназванный издатель тоже подождут, а что до эрекции, которую Ракель может спровоцировать у своего возлюбленного, то им обоим придется потерпеть без моего бессильного воображения. Может, если я на какое-то время оставлю их без внимания, это стимулирует их плотские желания и мои эротические фантазии. Я вызвонил Родриго, мы забрали Хоакина из школы пораньше и втроем провели день без забот.
И этот день отдыха отлично повлиял на мое настроение. Словно в награду за то, что я был таким хорошим отцом, роман, как непослушное дитя, вернулся блудным сыном, готовый мне повиноваться. Утром в четверг (уже было 2 августа) при моем пробуждении за окном шумел ливень, и поток воды с небес словно унес все вызванные неуверенностью помехи, и у меня в голове чудом начали складываться безупречные слова, так что я подумал: «Да, вот оно, вот как надо продолжать!» Отправив Хоакина в школу, я вернулся за пишущую машинку и начал поспешно записывать то, что дальше станет повествовать Антонио Колома.
«Сюда», – сказал дипломат, и по его смиренному тону я понял, что расстановка сил коренным образом изменилась. Исчезла та издевка, которая раньше звучала в голосе Ньюманна (Ньюманн через два н, как сказал он нам с Ракелью, когда мы ему представились и попросили убежища. «Два н», – повторил он, глядя на фамилию Ракели, Бекман, чтобы никто не спутал его предков-немцев с евреями), исчезло то чувство собственного превосходства, порожденное уверенностью в том, что он, ариец Ганс Ньюманн, – наивысший судья нашего будущего, а также жизни и смерти еще тысячи беженцев, находящихся в посольстве. Все мы полагались на его милость, дарующую нам пищу, постель, свитера, безопасность, туалетную бумагу, зубную пасту, презервативы… Особенно презервативы, как он поспешил подчеркнуть в тот первый раз.
Теперь этот одомашненный вариант саркастичного и недоброжелательного Ньюманна осторожно подхватил меня под локоть и повел по коридору, увешанному зеркалами, идиотски кивая собственным отражениям, словно он – придворный, идущий по галерее Версаля, а не второстепенный бюрократ, ползающий по слаборазвитой имитации какого-то европейского дворца. Он подошел к двери, обрамленной фальшивым золотом, которая до этого момента всегда была заперта, и, вытащив связку брякающих ключей, открыл замок. Внутри оказались туалет и душ. «Моя личная уборная, – сообщил он мне с церемонным жестом. И, словно почувствовав, что, наверное, зашел слишком далеко в своей подобострастности, добавил: – Только на этот раз».