Просто чудо как интересно было читать, и в то же время всё, совершенно всё было понятным. Будто шла поначалу сквозь сплошную туманность, но уже вскоре стало подыматься солнце, и оно принялось медленно выжигать её, выпаривать собою, отталкивать от себя. И сделалось вдруг чисто и бездымно, и слабый ветер повеял, разгоняя остатки неверия её в полный свет и ясную сквозную видимость.
А потом и про Малевича нашла у него же, где он ровно так же в пику остальным своё излагал, личное, сильно, видно, наболевшее. Там же, на маленькой впечатке, впервые всмотрелась она в квадрат этот причудливый. Раньше слыхала, конечно, но вот видеть не довелось. А тут усмотрела, правда пока лишь как репродукцию; но вот только как искусство, если откровенно, не приняла, не достучалась сердцем, не отозвалась в ней как надо эта чёрно-белая квадратина при прямых углах и полной неизвестности замысла. Впрочем, знала уже: нужно читать, искать объяснений, выведывать изначальное. Но это стало и единственным, что не бралось головой, да и то лишь поначалу. Остальное, почти без исключений, шло уже куда как кудрявей.
Весь «Бубновый валет» приняла сразу, полностью — можно сказать, оптом. И, уже начитавшись досыта всякого, сама же сообразила, в чём тут дело. То было некой гремучей смесью Сезанна, фовизма и элементов раннего кубизма, если ей, конечно, правильно удалось ухватить суть прочитанного, если чутьё не подвело её в этой смело сделанной ею же оценке.
Дальше были праздники — хотя и с мýкой, хоть и сладкой, но и лёгкой драмой для души. Взять хоть эту, загадочней некуда, Александру Эстер с её «Городом ночью». Открыла глаза, всматриваясь, прикрыла и тут же вновь распахнула. Вот он весь как на ладони, город чьей-то далёкой и причудливой мечты: с разноцветными огоньками, с искристыми брызгами, с красными полосками не известной никому, как сама тайна ночи, природы. С поворотами припозднившейся жизни, с чудны`ми обитателями его, разноцветной сыпью налепленными тут и там, с обрывками оконных переплётов и высвеченными нездешним светом краями угловатых домов.
А татлинский матрос с оранжевым лицом, мало чем напоминающий привычный образ человека в бескозырке, но духом, духом своим, неуёмной своей энергией, синью инопланетных глаз устремлённый в будущность? Это ли не игра ума, не отрыв куска души твоей и плоти, чтобы с маху соединиться с ним же и уже вместе творить дальше лихое всякое да чуднóе.
А Лентулов-то, Лентулов Аристарх с «Василием Блаженным» — блаженней некуда — в балаганно-ярмарочной безудержности этой, в варварском темпераменте своём!
А ларионовский «Отдыхающий солдат» — при красной-то роже его! Умильный, трогательный, разнорукий, кривоногий. И его же озаряющий глаз «Петух», из одного лишь хвоста, ярко-сочного, красно-бурого, выдернутого из сна, намешанного из ваших же радостных видений.
Ну и Фальк, который Роберт. Ведь «Красная мебель» его никакой другой уж быть не может, любому ясно, кто глянул и идолом деревянным так и застыл на месте.
Это если не брать остальных, Любовь Попову с её загадочной «Живописной архитектоникой», да и самого Машкова с «Натурщицами» да «Купальщицами», каких в природе нет и не было никогда.
Сейчас ей казалось уже, что она вновь начинает. Просто — начинает, как начинала раньше, годы назад. И что она, Ева Александровна, стоит на пороге совершенно новых для себя, ужасно любопытных открытий, если не сказать приключений. А всё потому, что, когда проникла туда, в это удивительное время, когда вошла и рассмотрела его пристальней, вдумалась во все чудеса его, какие раньше пропустила бы мимо глаз и чувств своих, то оказалось всё не так, как виделось прежде. Верней сказать, как видеться б могло, кабы в своё время попалось на глаза её это невнятное да кривобокое, размытое на первый взгляд формами и смыслами, игрушечное по задумке, но ошарашивающее смелостью замаха на этот многокрылый полёт.