Потом Иван приспосабливается на своей низенькой скамеечке, а мы устраиваемся около. Он долго рассматривает сношенный валенок матери и чуть заметно покачивает головой. Чувствуется, он примеривается к чему-то, что-то оценивает. И вот что решил. Косым сапожным ножом ловко отпарывает старую подметку, вставляет в валенок деревянную колодку, пристегивает в нескольких местах новую, простроченную мелкими стежками стельку. Движения у него неторопливые, но неуловимо быстрые, все получается хорошо, как нужно. Мне хочется тоже так уметь. Каждую осень мама носит на починку наши валенки и платит за это большие деньги. Вот научиться бы подшивать самому и не нужно было бы искать сапожника, просить его подшить. И я спрашиваю Ивана:
— Тебя кто научил подшивать?
— Отец, — коротко отвечает Иван, не поднимая головы.
— Ты научил бы нас… Делать нам все равно нечего.
Иван серьезно смотрит на меня, как бы оценивая мои возможности, и раздумчиво говорит:
— Это можно… Что ж, давайте…
И мы начинаем сучить дратву, потом вырезать, подошвы, прошивать их, Все время сыплются вопросы:
— Так, Иван?
— Хорошо будет?
— Не крупные стежки?
Иван коротко взглядывает на дело наших рук и одобрительно кивает своей белобрысой головой:
— Пойдет.
Постепенно мы начинаем усваивать, что к чему, и вопросов возникает меньше. Наконец наступает чисто деловое молчание. Арик и Валька еще сопят над стельками — дело у них подвигается почему-то медленно, а я уже забил колодку в Борькин валенок и пристегнул к нему стельку. Теперь, собственно, и начинается самое главное — подметку нужно пришить так, чтобы она носилась как можно дольше, а шов не безобразил обувки. Я нерешительно посматриваю на Ивана, который ловко прокалывает шилом незаметные дырки и провздевает в них проволочные концы дратвы: один — с одной стороны, второй. — с другой, навстречу друг другу. Шов у него получается ровный, красивый, стежки — мелкие, одинакового размера. Видя мою нерешительность, Иван подбадривает:
— Смелей! — Толстые губы его вздрагивают в улыбке.
Острым изогнутым шилом я прокалываю первую дырку и хочу продеть в нее конец тонкой проволоки, но… проволока гнется и не идет. Я растерянно смотрю на Ивана и говорю:
— Не лезет…
Арик и Валька смеются, а я, вдруг вспотев, чувствую, как лицо у меня начинает наливаться горячим, будто я совершил что-то постыдное.
— Попробуй шилом еще раз проколоть, — советует Иван.
Ну и помучился я с этим Борькиным валенком! Когда закончил подшивку, я был до того изломан, будто целый день работал вилами на комбайне, спина у меня болела и была мокрой от пота, руки болели тоже. А на шов, который я положил на валенок, не хотелось и смотреть: он вилял из стороны в сторону, и стежки его были, как говорят, разнокалиберными, один — длиннее, другой — короче. И все-таки в душе я был горд собой: пусть плохо, но подшил валенок!
Иван осмотрел его, покачал головой и снисходительно сказал:
— Ничего, пойдет…
А я, краснея и боясь, что он откажет, попросил:
— А второй можно?
— Валяй!..
С другим валенком я справился уверенней и быстрей. Валька Шпик даже языком поцокал:
— Ты смотри-ка, а ничего получилось… — И добавил, хлопнув меня по плечу: — Быть тебе сапожником, Вася!
— А ты кем будешь, тоже сапожником? — ехидненько спросил Арик.
— Таким же, как ты, — не растерялся Валька.
Мы рассмеялись. Дело у них явно не клеилось, и, прошив кое-как свои стельки, они уже не просили Ивана дать валенки для подшивки, смотрели, как работаем мы.
Пришла тетя Еня. Сняла с себя гремящий, как жесть, напитавшийся дождем брезентовый плащ, повесила его у печи сохнуть. Сказала, не глядя на нас:
— Сергей Петрович помер…
Мы сразу притихли. Иван осторожно положил валенок на пол, всем телом повернулся к матери.
— Когда?
— Недавно… Как был без памяти, так и помер. — Тетя Еня уголком косынки вытерла набежавшие на глаза слезы, вздохнула. — Какой мужик-то был — золото, на все руки мастер… Тебя просили гроб сделать…
Иван поднялся, нахмурил белесые брови, тихо ответил:
— Сделаю… Мерки принесла?
— Возьми в плаще…
Я сидел пришибленный известием. Всего несколько дней поработал я рядом с Сергеем Петровичем, да почти и не видел его — он все время находился в кабине трактора, — а чувство было такое, будто потерял самого дорогого мне человека. Малоразговорчивый, высокий, худой, с воспаленными от постоянной бессонницы и, боли, таящейся в его измученном теле, глазами, он внушал окружающим его людям уважение, а у меня вызывал восхищение. Сашка Козлов, то и дело швыркая носом, как-то рассказал мне:
— Ему говорят: ложись в постель, лечись, а он только рукой махнул. Какой, отвечает, ложись… А кто хлеб убирать будет?.. Понял? А это ж факт: всех трактористов в армию забрали и косить некому… Так и сидит на тракторе, понял?.. А какие боли он переносит — у-у! — аж смотреть на него страшно… Понял? — У Сашки вверх задрались выгоревшие бровки, а мутно-зеленые, словно в них тоже попала пыль, глаза сделались большими. — Схватится за живот и катается по земле, зубами скрипит… Весь мокрый сделается от пота…