Федор Константинович вызывал к себе то Шведова, то Агаяна, требуя какого-нибудь уточнения или справки. Он считал, что вагон — самое удобное место для работы. Сидя над чертежами, он видел воочию будущие тоннели, вокзалы, мосты... мчащиеся по магистрали поезда и тайгу, застроенную городами... Ведь это равносильно тому, что открыть новую планету и заселить ее! Ведь там будут города с неизвестными еще сейчас названиями, и какие-то будущие люди назовут их своей родиной, наполнят их своими чувствами, мыслями и делами. Федор Константинович видел, устремляя взор в творимое грядущее, этих еще не родившихся на свет юношей-спортсменов, девушек, милых, очаровательных девушек, которым, вероятно, никогда и в голову не придет, что на месте медицинского института, где они учатся, на месте танцевальной площадки, где они танцуют, были трясины, таежные берлоги, росла черника... И это будет.
Когда поезд остановился в Новосибирске, который славится своим красивым вокзалом, уже все катеэмовцы были знакомы. Очень черный и очень волосатый техник пришел знакомиться в шумное купе и тотчас заспорил с Василием Васильевичем.
Они спорили обо всем: о значении вагнеровской музыки и последней симфонии Шостаковича, о новых методах лечения гипертонии, о силе взрыва атомной бомбы, о выращивании помидоров в условиях Севера и даже о том, кто лучше — женщина или мужчина.
О КТМ уже много сообщалось в газетах, в технических журналах. Сообщалось даже о том, что на Аргинский перевал выехала экспедиция Горицветова.
Время проходило быстро, дни были наполнены самыми разнообразными впечатлениями, и никто не испытывал томительности, скуки, которую обычно рассеивают «дорожными» разговорами, едой, бесконечными пульками и непробудным, тоже исключительно дорожным сном.
Однажды вечером, — а летним вечером бывает иногда грустно, — когда небо тлеет последними красками угасающего дня, когда в вагоне полумрак и в окно вдруг пахнет сыростью из промелькнувшей мимо ложбины, — в такой сумеречный час Байкалов разговорился с Агаповым и рассказал многое о себе.
— Иногда мне кажется, что мне приснилось мое милое детство, да и вся моя жизнь, — до того она быстролетна. Вы заметили, что бывают сны, в которых встречаешь невиданные растения или людей, с которыми знаком только во сне, — и так это все отчетливо, незабвенно! Проснешься — и диву даешься: откуда только придумалось такое? А сердце еще колотится от пережитых волнений. Говорят, абсолютно здоровый человек снов не видит. Я обладаю редкостным здоровьем, но сны вижу часто.
Байкалов помолчал, пуская кольца дыма в открытое окно. Агапов тоже молчал, понимая, что это — введение к задушевному рассказу, такому, который зачастую рождается неожиданно даже для самого рассказчика.
— Мой отец не верил в сны, да и вообще не признавал, как он говорил, «всю эту мерихлюндию». Мы жили в Ленинграде, на Петроградской стороне, в двухэтажном деревянном доме на Малой Монетной. Домик был старомодный и никак не шел к ленинградскому стилю с его арками, архитектурными ансамблями, колоннами. А он был такой невзрачный, ему стоять бы где-нибудь в Старой Руссе или Череповце... Он стоял себе, а город рос, застраивался. Вокруг уже высились корпуса завода, дымили трубы, громыхали станки, а у нас во дворе даже гусиная трава росла, честное слово!
Байкалов тихо засмеялся.
— Наша квартира была, пожалуй, еще более старомодной, чем весь дом. Начать с того, что на дверях красовалась медная дощечка: «Николай Герасимович Байкалов». Рядом — голубой ящик для писем, железный. Ключ от него — у отца. Войдешь — полутемная прихожая с большими шкафами, электрическим счетчиком, который таинственно щелкает, и коллекцией зонтиков в углу. Сразу направо — кухня. Там большой ленивый кот Макар щурясь смотрит на блестящие кастрюли, на мясорубку и ходики. А в комнатах фикусы, пианино и на пианино слоны — большой, потом поменьше, еще меньше, еще и совсем крохотный. Я эти вещи помню и люблю. Они мне кажутся такими же членами семьи. Как кухарка Фрося, как бабушка с ее выпуклыми очками на лбу, с ее «турецкой» шалью... Я все это помню и очень отчетливо и в то же время как во сне: многое, вероятно, по рассказам взрослых... Прошло много лет. А домик на Малой Монетной оставался все таким же. Только бабушка умерла да отец стал пенсионером... Потом война... блокада... Во время блокады холод был первым помощником смерти. Голодные, в нетопленных квартирах, без света, без воды — люди быстро умирали. А мои — я вам уже рассказывал — не захотели эвакуироваться... Вот так все просто и произошло... Дом тоже снесли... Все деревянные здания были отданы на топливо. Когда я приехал после войны, не было ни отца, ни жены, ни детей... Разыскал соседку. Она бормотала что-то невнятное, да и что она могла рассказать? Я больше не приходил на Петроградскую. И вообще уехал.
Байкалов долго молчал и смотрел на березовый лес, на стога прошлогоднего сена, на канавы, наполненные вешней водой. Потом все это исчезло. Поезд замедлил ход, и появились станционные постройки.