…Большой сине-белый собор. Пришли втроем с И. и М. Внутри — толчея. Обедня заканчивалась ритуальными здравицами, потом поминаниями по спискам. Толпа все густела. Вижу много знакомых лиц, ленинградские литераторы. Началось отпевание, но не видно, где гроб. Угадываю — там, куда шел митрополит. Люди с фото- и киноаппаратами снимают, подсвечивают, взбираются на табуретки. Внезапно пронзительный крик: «Хулиганы! Прекратите! Здесь храм!» Кричит Лев Гумилев… Пели, молились дольше, чем в Москве на панихиде. Служили пышнее и казеннее… По-своему казенно. Но вопреки всему, по-новому внятно сжимает сердце «Прости грехи вольные и невольные, с умыслом и без умысла… и сотвори вечную память…»
Сотвори память!
Когда началось прощание, мы сперва протиснулись к выходу, уже оттуда пробились к гробу. Юноши и девушки, сцепив руки, стояли живой оградой вокруг.
…Анатолий Найман заметил нас с И., пропустил. У гроба Аня, в темно-лиловом шарфе, заплаканная, усталая. По-светски знакомит с нами Льва Николаевича: «Это московские друзья Акумы».[41] Он похож на мать лицом и какими-то интонациями, оттенками голоса. Но весь мельче. Невысокий. Болезненно одутловатое лицо. Глаза тусклые. Сердито кивнул нам, отрывисто, словно отмахиваясь, торопливо пожал руки. Отдаю ему стихи Беллы Ахмадулиной, посвященные смерти Ахматовой.
— Никаких стихов у гроба не надо. Пошлость!
Вокруг много молодых. Бледный, взъерошенный Иосиф Бродский, угрюмо потемневший Толя Найман, незнакомый нам парень, широколицый, волосы в кружок, рот искривлен болью.
Вдоль гроба идут и идут — петербургские старухи в шапочках, повязанных шалями, нарядные девушки, юноши, интеллигенты, работяги в старых ватниках и снова петербургские старушки. Они целуют в лоб, покрытый белой полоской с черной славянской вязью. Некоторые плачут тихо, другие вслух причитают: «Боже, какая красивая». Распорядитель испуганно бормочет:
— Товарищи, пожалуйста, прошу поскорее, другие тоже хотят проститься. В Союзе писателей надо быть в два.
Кто-то сказал:
— Какая огромная ахматовка.
Молодые цепью оттесняют толпу. Выносим гроб к катафалку. Церковный двор запружен. На паперти — нищие, громко переговариваются.
— Она молитвенная была, прилежная… Завсегда подавала не меньше двугривенного, а то и по рублю на праздник. Хорошая была женщина, Царствие ей Небесное…
Пытаемся догонять катафалк на такси, на Литейном постовой милиционер задерживает:
— Въезда на Воинова нет. Правительственные похороны.
Еще недавно ее поносили, прорабатывали от Владивостока до Либавы, но похороны «правительственные».
У Дома писателей толпа. Очередь на несколько кварталов. Сую писательский билет сначала лейтенанту, потом майору, потом полковнику, нас втискивают вне очереди в главный парадный вход. Сочувствующий милиционер: «Вы нажмите, утрамбуются». Там давка. Движемся медленно, шажками, подолгу стоим. За несколько минут одну ступеньку.
На втором этаже у гроба идет гражданская панихида.
В Комарове на кладбище двинулись несколько автобусов и множество легковых машин. У выезда из города внезапная остановка, все повернули обратно. Оказывается, забыли крест. Легковые машины обогнали катафалк. Большая толпа встречала его у ворот кладбища. В Комарове еще настоящая зима. К вечеру стало подмораживать. Топтались в снегу более ста человек. Олег Волков сказал: «Семья просит, чтобы вы говорили у могилы». Речь у меня была подготовлена, впервые написал заранее. Волков несколько раз настойчиво называл мою фамилию ленинградскому литератору, открывшему траурный митинг.
Первым говорил Юрий Макогоненко. Вместо меня назвали Михалкова. Он в толпе грелся, попрыгивая, толкал соседей плечами, едва ли не хихикая. Достал из кармана бумагу с машинописным текстом и прочел нечто бесцветное, бездумное.
Потом говорил Арсений Тарковский, с трудом сдерживая слезы.
Последнее целование. Священник посыпал земли, положил листок с молитвой. Гроб забили. Когда забросали могилу, возник спор, куда ставить крест, в головах или в ногах. Спорили все более шумно, ссылаясь на обычаи и церковные правила. Высоким голосом сердился Лев Николаевич. Возражал ему священник. И опять кто-то сказал: «Посмертная ахматовка».
В ту же ночь мы уехали в Москву. В вагоне Надежда Яковлевна Мандельштам рассказывала о поминках в комаровской будке: «Пунины ненавидят Леву, он их тоже. Теперь начнется с архивом. Ирина Пунина еще натворит…» Она оказалась права.
Л. Первый вечер памяти Ахматовой устроили студенты математического факультета МГУ 31 марта 1966 года.
За полчаса до начала Тарковского и меня пригласили в деканат. Секретарь парткома и заместитель декана, встревоженные и смущенные, спросили, о чем мы собираемся говорить. Не можем ли показать тексты или хотя бы «тезисы выступлений».
Мы отказались:
— Никаких текстов и тезисов нет. Будем говорить то, что знаем, помним.