Вскоре мы узнали, что Макарьев по просьбе Чаковского написал развернутую внутреннюю рецензию на рукопись его очередного романа, безоговорочно рекомендуя издать «ценную» книгу. Мы знали, что такое литературная продукция Чаковского, — посредственная беллетристика с незамысловатыми «интеллектуальными узорами». И опять был неприятный разговор с Макарьевым. Он возражал уверенно: «Ну, конечно, это не Флобер. В сокровищницу литературы не войдет. Но там есть несколько стоящих страниц и про нашего брата — реабилитированных коммунистов — тепло говорится. Он становится на правильный путь. Ему нужно помочь, это нам тактически необходимо».

Весной 1957 года нам удалось снять комнату на год (до этого мы ютились по разным углам). У нас собралось разношерстное общество, главным образом, сотрудники «Иностранной литературы», и возник один из тех споров, которые тогда шумели во многих домах, — нужно ли давать Ленинскую премию роману Дудинцева «Не хлебом единым». Случайный гость, муж одной из сотрудниц Р., молодой, но уже преуспевающий социолог, сердито и пренебрежительно говорил: «…кляклое бытописательство… кляклые характеры… кляклый роман… Дудинцев только злопыхательствует, спекулирует на модных настроениях. Сейчас повышенный спрос на критиканство…»

Макарьев кипятился и с митинговым пафосом кричал: «Эта книга начинает новый этап истории советской литературы. Это первый по-настоящему реалистический и социалистический роман о нашем времени. Это событие в мировой литературе, книгу уже перевели на множество языков и издали во многих странах».

А на первом пленуме правления вновь созданного республиканского союза выступил Иван Сергеевич, он осуждал «идеологически сомнительный» роман «Не хлебом единым», осуждал «серьезные политические ошибки» «Литературной Москвы» и нездоровые выступления их защитников.

После этого мы стали его избегать.

Когда мы с ним познакомились, мы верили, что путь в реальное социалистическое завтра ведет через возрождение идеального большевистского вчера. И некоторое время нам казалось, что именно он не только хочет, но и может, способен быть проводником на этом пути. Однако он возвращался к другому прошлому, недавнему и печально знакомому.

Он пьянствовал почти ежедневно, собутыльничал с отъявленными сталинцами и со всяческими прилитературными проходимцами. В апреле 1958 года стало известно, что он — секретарь партбюро — пропил две тысячи рублей партийных взносов. Предстояло «персональное дело».

И Макарьев покончил с собой — вскрыл вены.

В крематории нас было совсем немного. Мы прощались с несчастным человеком. Еще до того, как его арестовали, пытали, превратили в бесправного раба, душа его уже была изувечена представлениями о партийности, о дозволенности любых средств для благой цели.

* * *

Об Александре Мильчакове, бывшем секретаре ЦК комсомола, который был в лагере вместе с Макарьевым и тоже вернулся семнадцать лет спустя, Евгения Гинзбург написала в «Крутом маршруте»:

«Это был человек, аккуратно связавший разорванную нить своей жизни. Тугим узелком он затянул кончики, соединил тридцать седьмой с пятьдесят четвертым и забросил подальше все, что лежало посередине. Сейчас он ехал, чтобы снова занять соответствующий номенклатурный пост, чтобы снова начать подъем по лестнице Иакова, с которой его ненароком столкнули. По ошибке столкнули, приняли за кого-то другого, совсем иной породы…»

В отличие от него Макарьев после возвращения не хотел забывать «о том, что лежало посередине». И хотел, ведь было, бороться против сталинщины. Но не хватило душевных сил, сломился.

Похоронив его, мы все еще не хоронили идеалов того прошлого, к которому он звал, не похоронили и тех надежд, которые разделяли с ним.

Эти идеалы, эти надежды вновь оживали для нас в книгах, в рукописях и в людях, которым мы верили.

* * *

Назым Хикмет, поэт и революционер, тоже побывал в заключении: двенадцать лет в турецких тюрьмах. После освобождения в 1951 году ему удалось бежать из Турции и добраться до Москвы… В начале двадцатых годов он учился в московской школе Коминтерна. С тех пор он свободно читал и говорил по-русски. Все, что он теперь видел, что узнавал о новых нравах, о новых особенностях московской жизни, его жестоко поражало: пышные мундиры, золотые погоны (он еще помнил, что «золотопогонники» было ругательным словом), нарядное однообразие театров, казенной живописи, казенной архитектуры; сановное барство, роскошный быт привилегированных чиновников и литераторов и нищета рядовых москвичей.

Перейти на страницу:

Похожие книги