Р. Мы начали защищать Лиго совершенно случайно. Только потому, что мы в то время оказались в Латвии. Но продолжали уже по внутренней необходимости, смысл которой с течением лет осознавался все глубже. Мы хотели улучшать жизнь в нашей стране. Латвию мы тогда воспринимали как неотделимую часть. И мы были убеждены, что никакие улучшения, никакие усовершенствования, никакие исправления несправедливостей невозможны без вмешательства государства, потому и все последующие письма и петиции обращали к Верховному Совету, к Центральному Комитету.

Мы тогда не отделяли себя от державы. А между тем наша коллективная самодеятельность уже сама по себе противоречила скрытым, но самым важным основам советского строя.

Собирая подписи против запрещения Лиго в 1961 году или ходатайствуя за отмену приговора Иосифу Бродскому в 1964–1965 гг., мы не подозревали, что вступаем на новый путь.

В октябре 1961 года состоялся XXII съезд КПСС. Хрущев, Микоян, Шелепин и другие говорили уже не об ошибках, а о преступлениях Сталина, говорили определеннее и резче, чем когда-либо раньше, и все речи были опубликованы в газетах.

Съезд принял решение: удалить гроб Сталина из мавзолея и воздвигнуть памятник жертвам сталинского террора. После съезда по всей стране разрушали монументы Сталину. Город Сталинград переименовали в Волгоград, переименовали и другие города, поселки, улицы, заводы, школы, названные его именем…

Гроб из мавзолея вынесли. Но памятника жертвам так и не поставили.

* * *

Л. В ноябре 1962 года в нашу литературу и в общественную жизнь пришел Иван Денисович.

С Александром Солженицыным я познакомился в декабре 1947 года. Мы оба были заключенными Марфинской спецтюрьмы, жили и работали вместе до июня 1950 года.

Эта тюрьма описана им в романе «В круге первом». О событиях тех лет я рассказал в третьей книге моих воспоминаний «Утоли моя печали…».

Вернувшись в Москву, я разыскал его адрес, — он был еще в ссылке в Казахстане. Мы переписывались. А летом 1956 года мы снова увиделись в Москве.

Из дневников Л.

24 июня… Мы с Митей на вокзале встречаем С. Он похудел. Бледный, нездоровый загар. Но те же пронзительные синие глаза. Еще растерян, не знает — что, куда? Тот же торопливый говор.

25 июня… С. приехал к нам на дачу. Сумка рукописей. Вдвоем в лесу. Он по-детски радуется березам: «Там ведь степь, только голая степь. А это русский лес».

Читает стихи — тоска заключенного о далекой любимой. Искренние, трогательные, но все же книжные; надсоновские и апухтинские интонации. Потом читает очень интересные пьесы. «Пир победителей» — мы в Восточной Пруссии, январь 1945 года. Пьеса в стихах. Шиллеризация? Здорово придумано: в старом прусском замке наши кладут зеркало вместо стола. Стихи складные, но коллизия надуманная. Идеализирует власовца: трагический герой.

Для С. сейчас главное — пьесы. «Я стал слышать, как они говорят… Понимаешь? Они говорят, а я только записываю. Я их вижу и слышу». Вот это настоящее.

«Республика труда».[9] Лагерный быт натуралистически точен. Отлично разработаны детали постановки. Он и драматург и режиссер. Лирический герой — «Рокоссовский!» — удачный автопортрет, правда, романтизированный, сентиментализированный. Омерзителен бухгалтер-еврей. Никаких замечаний он не принимает: «Это с натуры, он точь-в-точь такой был».

Третья пьеса «Декабристы» — дискуссии в тюремной камере. Майор Яков Зак с моей биографией. И разглагольствует вроде как я на шарашке, только высокопарнее и глупее. Я всего до конца и не услышал, заснул где-то после половины. Он обиделся. Потом не стал дочитывать.

В 1956–1957 гг. он был учителем в поселке Торфопродукт. Мы переписывались. Я ходил в приемную Верховного суда узнавать, когда, наконец, оформят его реабилитацию. Изредка он приезжал.

Из дневников Л.

1957 г. Письмо от С. Его Наташа вернулась к нему. Как говорит мама: «Снова дома, все забыто». Может, к лучшему? Он попросил сжечь все его письма из Кок-Терека и Торфопродукта. Сжег.

17 января. 58 г. Вернулся из Рязани. Поездка с бригадой Госэстрады. «Коварство и любовь», «Разбойники». Мое вступительное слово. На вокзале встречал С. Все еще худой и словно бледнее. Долгополое пальто, как шинель. Решили: буду ночевать у него, читать.

Вечером клуб на окраине. Большой, нескладный, холодный. Огромная толпа. Никому нет дела до Шиллера, еще меньше — до меня. Ждут танцев. Чтобы перекричать шум, разговоры, смех, перебранки, вступительное слово ору. Потом Франц Моор прерывает объяснение в любви, выходит на авансцену — орать на зрителей. Смеются, ненадолго утихают. Ночью, утром, днем читал «Шарашку».

Перейти на страницу:

Похожие книги