Воистину, о благородный Перс! Скоро люди в больших городах забудут, что такое жажда пустынь, и тогда перестанут пускать друзей под свой кров. Это время грядет, оно близко, но пока что кров не призрак, и мы с моим другом фотографом Андреем Перье все еще способны славить жажду, сжигавшую нас изнутри средь раскаленных камней Усть-Юрта или в красных барханах Монгольской Гоби.
Портреты на стенах – их десятка два, в основном незнакомых мне людей. Честно говоря, я недолюбливаю портреты. Дело в том, что они смотрят. Когда тебя с момента пробуждения сверлят взглядами два десятка человек, это ощущеньице так себе. Добро еще, если сфотографирован какой-нибудь самовлюбленный человек, актер например, который красуется перед камерой и смотрит как бы внутрь себя. Но вот Ванька Охлобыстин – то ли поп, то ли драматург, с рюмкой водки в руке – он пытается заглянуть в твою душу. И как драматург, и тем более как поп он хочет, разумеется, знать, какими судьбами прибило тебя к берегу сему. И я говорю ему: «Не смотри на меня, Ванька, нечего тебе знать об обстоятельствах моей жизни, о рифах, на которые я посадил свой корабль, и об усилиях, принимаемых мною к его спасению. Бог с тобой, Ванька, живи по-своему, а я поживу по-своему. Выпей водки и глазенки свои не таращь».
Он слушается и отводит взгляд. И я, успокоившись наконец, думаю, что никогда еще у меня не было убежища уютнее. Первая моя квартира была настоящим однокомнатным гробом с музыкой: непрерывно скрипящей под полом дверью булочной. Тем не менее она казалась мне раем. В пустой комнате стояли кровать и шкаф. Кровать. Она-то и была центром, вокруг которого все вращалось: ремонт, предсвадебные хлопоты, предвкушение счастья и каких-то неземных восторгов сладострастья под этот неумолчный дверной скрип. В предвкушении я соскабливал старую пожелтевшую побелку и красил стены новой краской. Мне было девятнадцать лет, я чувствовал себя хозяином своей судьбы. Как только ремонт был закончен, бабуля, прописанная в квартире, умерла, так и не успев переписать ее на внучку. Свежевыкрашенный корабль любви был экспроприирован муниципалитетом, а мне выпала почетная миссия вынести из квартиры все, что в ней еще оставалось. Но там ничего не было, кроме коробки с нитками, ветхого белья и протеза ноги, принадлежавшего бабушке. Когда я нес его на помойку, это заметил какой-то старичок. Он заспешил в мою сторону и, запыхавшись, смущаясь, проговорил:
– Молодой человек… Я видел, как вы выбросили вещи… вещь… Зинаиды Ивановны… Не случилось ли что-нибудь с ней?
– Она умерла, – по-мальчишески глупо я полагал, что крушение моих любовных надежд дает мне право быть жестоким.
Что тогда заставило меня обернуться? Старик стоял возле мусорного бака и беззвучно плакал. Я почти не понял его. В моей жизни еще не настало время утрат. Но эти слезы на его лице почему-то запомнил…
– Сволочь! Сволочь! Я же сказала тебе – закрой дверь, я, б…дь, сказала тебе… – крик, похожий на вой, вдруг обрушивается на меня сверху. Да-с, этого я, честно говоря, не предвидел. Женщина. Орет на детей. И не просто женщина, а одинокая мать. Мужика в доме нет, потому что крик без тормозов, дурной, припадочный. Это крик женщины, которая однажды смертельно устала и не оправится уже никогда. Дети выжмут ее до конца. Она отдаст им все, что может: всю свою любовь, все свое отчаяние, весь свой ужас перед этой жизнью и перед этой квартирой, в которую ее жизнь оказалась заключена. И все мы заключены. Когда-то, покидая материнский дом, я был уверен, что не вернусь в него никогда. Что у меня будет собственная квартира с пентхаусом или на худой конец дом с изолированной мужской половиной, где я займусь алхимией и изучением старинных географических сочинений. И вот – всего-то лишь мгновение вечности, судьба, выстроенная анархически, без хорошего финансового директора в голове, дефолт, семь лет, потраченных на экспедиции, а не на то, чем следовало бы заниматься серьезному человеку, – и я опять курю на балконе маминой квартиры, с которого в детстве любил запускать бумажные самолетики. Приехал из своей норы навестить семью – которая трещит по швам. От этого мне страшно: будто с неизбежностью надвигается то, что случилось когда-то между отцом и матерью. Раз-вод. Одиночество. Тогда моя жена будет орать на детей, а я… что? Ну, опять буду таскаться по чужим квартирам, стану попивать, наверно, или искать близости с другой женщиной, с которой у меня не было, нет, а может, никогда и не будет ничего общего. Пока что трудно даже вообразить себе это. Делаю глубокую затяжку. «Толя-я! Толя-я!» – орут внизу. Сквозь мокрое железо голых ветвей видна автостоянка. Толя – это сторож. Пускает всех желающих припарковаться за пятнадцать рублей в ночь. Но иногда машины запирают друг друга, и их приходится катать. Вот, видимо, как раз такой случай. Надо катить. А Толя пьян. Помню, раньше на этом месте был барак, пока его не снесли. Окраина города. Яблони росли. До мелочей помню этот пейзаж.
Дети спят. «Толя-я!» – опять внизу.