— Юрша, Ванятка, лезьте на дерево! — распоряжается рыжий. Но карабкается сам, ловко цепляясь за сучья, подтягиваясь на руках.
Сыплется сухой снег. Голос сверху:
— Ишь, ремнем привязался. Эй, там внизу, я разрежу ремень, неравно сорвется, держите.
— Держим.
— Принимай...
Валя цепенеет. Человека, ее друга, опускают, как вещь. Он жив, но не может шевельнуть ни рукой, ни ногой, не может выговорить слова. Он только клацает зубами.
— Спирт, ребята, у кого спирт?
Спирта не оказывается.
— Кто помоложе, скидавай полушубок: домой так добежишь! — распоряжается рыжий.
Какой-то парень сбрасывает верхнюю одежду. Полушубок напяливают на Пшеничного. Женщина в черном снимает шаль, окутывает ему ноги. Пшеничный превращен в тряпичный ком. До дороги его несут на руках. В машине Валя опять сидит рядом с рыжим. Дар речи вернулся к ней:
— Ух, какое же вам спасибо! Простите, как вас звать?
— Тольша, то есть это по-местному Тольша... Анатолий Субботин.
— Жених Василисы?
Субботин улыбается и сам спрашивает:
— А вы ее знаете?
— Как же! Мы же к ней в гости и шли, только не застали...
— Васёнка с геологической партией двинулась... Разве не слышали? Ушла. Нашли они там что-то такое, что и до лета ждать не дали... Москва заинтересовалась, торопит. — Помолчали. Субботин о чем-то задумался. — ... Беда у них в доме: дед Савватей плох. Гаснет, а внучки, любимицы его, и нет... Эй, Сергунька, давай прямо к больнице.
— К полуклинике?
— Ну, к поликлинике, если ты так хочешь.
И пока где-то там за дверью, в новенькой, пахнущей еще не лекарствами и дезинфекцией, а сосновой смолой больнице, Пшеничного, раздев, опускают в ванну, где плавает лед, в коридоре женщина, похожая на монашку, истово крестится староверским двуперстным крестом. Потом оборачивается к Вале и Игорю, что задумчиво стоят у двери:
— Предупреждала вас. Нет же... Тайга баловства не любит. Запомните это, если в наших краях жить собираетесь.
6
Старый Савватей действительно угасал.
Железный его организм, закаленный таежными морозами и ветрами, яростно сопротивлялся болезни. Но старик заметно слабел, любое усилие давалось уже с трудом. Так же старался он хлопотать на пасеке, осматривал зимовавшие пчелиные семьи, давал им подкормку и в предвидении большого взятка, который, по каким-то его приметам, должен был быть на будущее лето во время цветения черемух и лип, сооружал запасные рамки. Он рассуждал: от смерти не спрячешься, не убежишь — и старался не думать о ней.
Но сил уже мало. Несколько минут труда — и взмокнет рубаха, подкашиваются колени. Мучит кашель, от которого не помогает уже ни одна из Глафириных трав. Врачей, приезжавших к нему из ново-кряжовской колхозной лечебницы, он потчевал медовухой, говорил с ними о политике и отправлял с честью. Лекарства высыпал в помойный ушат: по глазам медиков он давно уже угадал приговор.
Особенно досаждало, что не работается по-настоящему. Сидеть в избе без дела возле радиоприемника еще тягостнее. И вот влезал он в большой, из облезлой овчины тулуп, часами сидел на завалинке. Вспоминал. Думал о жизни. Любовался окружающим миром. И боже ж как хорош казался ему этот мир, даже маленький, ограниченный пределами таежной пасеки! Только вот теперь, когда уже пройден нелегкий путь и остались считанные версты, он, выросший на таежных реках, с мальчишеской поры приученный к рыболовству, знающий повадки любого лесного зверя, умеющий прочесть любой след, разгадать любой лесной крик и шорох, только теперь по-настоящему и увидел он красоту.
Эти поздние зимние восходы... Серые, холодные туманы начинают светлеть, розоветь, таять, и вот уже четко проступает зубчатая линия лесной опушки, потом, высвеченные первыми лучами, возникают над тайгой стрельчатые вершины высоких елей, и вдруг все розовеет, начинает искриться, и лес встает во всей красе — тихий, молчаливый, благостный. Как это славно! Бесконечное количество раз рождался на глазах Савватея зимний день, а он, погруженный в заботы, совсем этого и не замечал, бегал на лыжах по тайге, прислушивался к звериным шорохам, птичьему свисту, ставил в протоках плетенные из ивы морды или капканы на звериных тропах, весь поглощенный охотничьим азартом. Или слушал в омшанике равномерное шелестящее гудение пчел. Или что-нибудь строгал, пилил, мастерил. На восходящее солнце смотрел разве как на часы. А какая это, оказывается, краса!..
Да, сколько зимних дней родилось до него, сколько видел он их, и так же вот будет рождаться день, когда не станет ни его, ни пасеки, ни вот этой таежной чащи. И все на много верст вокруг покроет толща какого-то нового моря, и где-то там, наверху, выше той ели, где с утра возится, соря шелухой, белка, поплывут какие-то крылатые корабли, о которых ему рассказывает внук Ванятка. Савватею жалко и тайгу, и ель, и пасеку, и белочку. Но он очень хотел бы дожить до той поры, хоть разик поплавать на этих крылатых кораблях, если мальчишка их не выдумал, посмотреть всякие там электростанции, фабрики, заводы, которые тут строит Федор Григорьевич Литвинов. Хотел бы, ан не придется: полно мотать, Савватей, пора и узел вязать.