Странно это — умирать. Живет человек, суетится по земле, кого-то любит, на кого-то серчает, за что-то там беспокоится и вдруг — раз, и ничего. Нет, и все. У Глафиры вон хоть «тот свет» есть. Есть куда переехать. А только ну его к черту, этого ее бога вместе с «тем светом». Экая радость — в белых балахонах день и ночь на свистельках наяривать. Ни тебе поохотиться, ни тебе рыбку половить, ни тебе возле пчел повозиться, ни тебе радио послушать — дуди, да свисти, да бога славь, — чтоб он пропал, этот бог со всем его опиумом. Вот коммунизм — другое дело, это тебе не тот свет. Люди для людей и на земле делают. А что, наверное, и получится.
Коммунизм! Что это такое — Савватею не совсем ясно. Когда-то первенец его, Александр, что лежит сейчас в могиле под якорем, говорил:
— Это как в песне: «Мы наш, мы новый мир построим, кто был ничем, тот станет всем…»
Ну, ладно. Кто был ничем, тот всем стал. А вот охота узнать, как оно там при коммунизме человек жить будет. В избе вон радио с зари до зари шпарит, а ведь не рассказало толком-то. Цифры там, проценты да сколько чего на душу. До чего же скучно… А вот посмотреть бы, тогда и помереть не обидно. Только где тебе, Савватей! Ты не только до коммунизма, ты до Ново-Кряжева не доберешься. Ох-хо-хо!
В последние годы, получив под свое крыло огромную пасеку, старик полюбил пчел. Он мог часами сидеть у летка, наблюдая, как мохнатые работяги, прибыв из тайги, тяжело плюхаются на прилетную доску, то просвечивая от меда, то будто бы набив карманы штанов желтой, розовой или бурой пергой. Все работают: и пестуны, и караульщики, и вентиляторщики. А медоносов ни погонять, ни понукать, сами все делают. Когда говорили о коммунизме, перед стариком всегда возникал улей,
В позапрошлое лето, под утро, Савватея разбудил Рекс. С вздыбленной шерстью он бросался на запертую щеколдой дверь, будто пытаясь ее вышибить. Еще не понимая, в чем дело, Савватей инстинктивно схватил ружье. В одних подштанниках выбежал на крыльцо и в предрассветной мгле увидел: матерый медведище, с ревом отбиваясь от тучи пчел, катался по траве, махая всеми четырьмя лапами. Терся о стойки ульев, скулил, весь облепленный. Он был в таком страхе что не заметил, как Рекс, прыгнув сзади, вцепился ему в загривок. Это был последний медведь битый Савватеем, тот самый сороковой, на котором закончился его охотничий счет. С того утра он еще больше полюбил свою «летучую скотинку» и уже не за те весьма солидные доходы, которые она давала «Красному пахарю» и ему, пчеловоду, а за отвагу, за дружную ярость, с какой пчелы защищали свои дома.
— Вот бы у тебя-от так в колхозе жили, — говорил он сыну. — У них-от, верно, коммунизм. Все за одного, и один за всех. С каждого по способностям, и всякому по потребностям.
Но слышавший это Дюжев возразила
— Такого коммунизма, Савватей Мокеич, нам не надо. Коммунизм — это не только сытое брюхо, не только коллективность, трудолюбие, дисциплина. Коммунизм — это чтоб каждый человек всем лучшим, что в нем есть, расцвел, чтобы все были разные и каждый по-своему хорош. В ногу-то еще вон древние римляне умели маршировать. В какой-нибудь там Швеции или Швейцарии жрут досыта. Коммунизм, Савватей Мокеич, не царство сытых, это царство умных, талантливых, это не рай, а мастерская, и человек в ней художник…
— Толковый мужик Павел Васильевич, — вслух говорит Савватей. — Верно тогда сказал: работает-то пчела хорошо, но у ней вроде бы культ личности. А это коммунизму вовсе не подходяще, испытали, знаем…
Нить мыслей тянется, путается. Образ друга, так напоминавшего Савватею старшего сына, встает перед ним, и, привыкнув за годы, проведенные на пасеке, беседовать сам с собой, он рассуждает вслух:
— Как-то ты в Дивноярске, Павел Васильевич? Держись!.. А я-от совсем плох. — И вспоминаются слова из какой-то божественной Глафириной староверческой книги: вкушая, вкусил мало меду и аз умираю… — Тьфу, выдумают же… Это ж только что самый что ни на есть последний чуже-спинник, тунеядец по-сегодняшнему, может так-то вздыхать… Вкусил мало меду. Ишь ты, вспомни-ка лучше, что сделал, а то вкусил…
А солнышко уже поднялось. Засверкали снега. Подтаявший с солнечной стороны иней стал срываться с верхних веток. Казалось, лес ожил, и при полном безветрии деревья шушукаются, переговариваются. В углу крыши с солнечной стороны стала нарастать сосулька. Она маленькая, совсем с мизинчик. «Эко дело — мороз, а на крыше ан тает». Капли сбегали вниз по ребристым бокам сосульки. Докатившись до конца, они как бы задумывались: падать им или нет, и пока они думали, холод прихватывал их… Растет, растет сосулька. Скоро уж вырастет о руку, повиснет бородой, а вот Савватей Седых этого, наверное, уже и не увидит. Кто-то другой собьет кочережкой эту нависшую над окном прозрачную бороду.