Местные власти перестарались. Крикливая и бестолковая возня вокруг «казарм», когда переселяли работников камвольно-суконного комбината в малосемейку, а затем и размашистый, жгучий, как нагайка, рейд по наведению порядка в дневном городе привели к тому, что народ куда-то исчез. Город опустел, ни души на улицах и в скверах. Так здесь бывало только тогда, когда наступал сабантуй и с раннего утра люди уходили на Казачьи луга, чтобы попеть, поплясать, поторговаться у ярмарочных рядов, где всего было вдоволь. Но этот летний праздник задушили в последние годы Днем молодежи, а молодежь не смогла слепить из своего праздника даже подобия… Наступила дикая пустота, перегруженная воздухом, а не людьми. «Меньше народу — больше кислороду»… Нет, без привычной сутолоки тяжело передвигаться по городу, ни на кого не натыкаясь. Опустели магазины и кинотеатры, в городском саду не поскрипывали, как прежде, качели, даже колесо обозрения завязло в небесах, как будто больше нечего было обозревать и некому. По знойным улицам ползли осторожные автомобили да изредка шипели автобусы, по привычке останавливаясь в нужных местах. Странная опустошенность. Точно всех жителей города свезли в инфекционное отделение областной больницы. Те же улицы, те же дома, а человека не встретишь… Многочисленные главки, тресты и конторы стали почему-то работать с зашторенными окнами, как засекреченные, даже наглядную агитацию поснимали со стен — затаились. Только управление торговли не сменило козырька, обтянутого кумачом, но лозунг все-таки переписало: «Да здравствует народ!» превратился вдруг в иную связку — «Да здравствует наша родная партия!» Шрифт стал помельче, но новый лозунг, видимо, успокаивал работников управления — у них даже окна были зашторены наполовину, да и то только в первом этаже. Кое-где мелькали приземисто-белые фигурки милиционеров, для которых уже прозвучала команда «отбоя».
Но город по-прежнему где-то прятался, как куропатка от ястреба, чтобы в очередной раз не оказаться в милицейском автобусе, который бы доставил его в отделение милиции, а там бы опять стали «пытать»: «Кто таков? Почему в рабочее время шляешься по улице?» — а он бы, перепуганный, сбивчиво отвечал: «В магазин спешил… думал рубашку купить… носки… галстук… Вечером-то они не работают!..» Конечно, его бы отпустили, предупредив, чтоб не болтался впредь по городу в дневное время, — но — зачем лишний раз рисковать? И без того наказан: остался с окладом, премию смахнули…
Восприимчивые же ко всему люди, оказавшись в самой гуще обывательских прогнозов, «заболели» неведомым доселе состоянием… Старики бросились к ним на помощь, разъясняя, что так было до войны, до последней бойни… В конце концов «диагноз» был установлен точный: это неведомое состояние, это неудобное чувство оказалось чувством страха.
Тогда-то и местные власти, испытав, может быть, этот же самый страх, дали «отбой». Но об этом никто пока не знал, как не знали и о начале проведения столь «блистательного» рейда.
«Отбой» дали, но вот как теперь выманивать из своего убежища перепуганного горожанина, остается вопросом. Через газету? Какой же дурак поверит редактору?
И в Нахаловке капитан Ожегов никого не встретил. Правда, цыганки, обвешанные грудными детьми, по-прежнему торопились на «работу». Поравнявшись с участковым, они дружно поприветствовали его: «Привет начальнику! Дай бог тебе здоровья и орденов…» Бодрые и торопливые, они направлялись к автобусной остановке.
Цыганки скрылись за тальником, и Ожегов, оказавшись опять один, позабыл, о чем думал. Благие мысли не отвлекали его, не захватывали. Пустой проулок воздействовал на участкового, как тайга на осторожного зверя. Он даже не шел, а крался, прислушиваясь к каждому шороху.
Коровы не мычали; вечно голодные поросята не визжали в онемевших дворах, как будто им разрешили отсасывать коров, лишь бы заткнулись и не навлекали на своих хозяев ожеговского гнева. Казалось, что и скворечники опустели.
Но Нахаловка не была бы Нахаловкой, если бы в ней в такую лихую пору не нашлось бунтаря: на самом въезде некий бунтарь содрал пятиметровый щит-плакат и заменил краснощекого рабочего, орущего «Слава советскому народу!», огромным портретом Сталина. Ожегов не притронулся к портрету «отца».
Он побывал в городе, обошел Нахаловку. Безлюдье, угнетавшее многих, было ему на руку: не надо смотреть людям в глаза и объясняться с ними. Вот только бы заглушить в себе, как изжогу, саднящее чувство — не то стыда, не то неловкости. Он понимал, что питьевая сода здесь не поможет…