Клава понимала его… Старик направляет продольную пилу и идет в соседнюю деревню наниматься пилить тес. Неделю, две недели стучит, как пилорама, но, глядишь, везет целый воз пшеницы: ешьте, робята! Ради семьи на каторгу, а не на работу шел… Привезет хлеб, а через пару дней наезжают сельсоветчики и, как у кулака, выгребают все под метлу, чтоб увезти в район. Старик идет следом… Так до самой весны и пробегает по начальству, пока не вернут хлеб. Все было. На то она и жизнь, чтобы в ней все было. Хлеб вернули, теперь и стопочку опрокинуть можно, другую… Да, не любил он в дармоедах сидеть, вроде как на бабах ехать, хотя в доме хватало всего — и огород кормил, и скотину держали. Выпьет прилично — и ох она! Добрый, сильный, справедливый, а прослыл в последние годы матерщинником. Однако вскоре самому опротивел дьявольский язык. Говорит зятю: «Ежли хоть раз попрет из меня да ты услышишь — хлещи ложкой по голому заду! Срам, конечно, но спасай душу!» И тот, исполняя волю старика, хлестал, приговаривая: «Ешьте. Хороша кашка…» И старик ел до тех пор, пока не наелся до отвала. Насилу переболел… Потом вдруг собрался в дорогу: «Издергали власти…» — да и убрел в самый безлюдный район, к прежней, наверное, сударке. Была такая…
Бабушка умерла. Ушел из дому дедушка… Новая беда подкараулила их, она вползла в избу, где никогда не попрекали куском хлеба, где гостей привечали, как родню, и вцепилась в сестренку Катеньку… Они тогда остались вдвоем. Мать коня во дворе запрягала, чтобы завезти на ферму корма. И вдруг на крыльцо выбегает Клава, босая, она шепелявит, вытаращив глазенки: «Маменька, гоим, гоим… Катя!..» Накричала на нее мать, загнала вожжой в избу, а сама и не подумала даже войти следом. Торопилась… А на Катеньке вспыхнуло платье — и своя, плотная, добротная ткань сожгла ее, изгрызла, как огненная собака. Клава так перепугалась, что даже кричать не могла. Обгоревший ребенок прожил только сутки…
После — война… И вот уже настроились на встречу с отцом (деревней проезжал цыган, передал от него весточку: мол, живой, нахожусь в госпитале, скоро буду). А госпиталь разбомбили немцы. Отец не вернулся…
От семьи остались рожки да ножки… Клава училась в школе, матушка «воевала» на ферме. Приходилось ей воевать, потому что телята падали с голоду… «Ты у меня заплатишь за телушку!» — кричал председатель. Маленькая, но бойкая телятница не давала себя в обиду. «Нет! — стучал по столу крошечный кулачок. — Сам плати! Что же мне их, грудью кормить?!» Но власть всегда была властью. И платила бессильная труженица.
Матушка была не только бойкой да работящей, но и красивой. Работа не изъела ее, как ржа. Смуглая, коса калачом уложена на голове, ходкая на ногу, а стать какая!.. С такою быстрицей рядом пожить — слез не знать, тоски не ведать!
В ту пору и повадился к ним фронтовик из соседней деревни, молоденький совсем парнишка, но уже израненный. Придет, бывало, и сядет у порога: «Возьми в дом! Верным тебе, преданным буду… Как собака…» — «Куда ты! — отбивалась она. — Я, почитай, на пятнадцать годков тебя обскакала. Не смеши людей…» Отбивалась, но в душе смирилась. Вскоре они сошлись.
— И черт его знает, что с ним случилось! — недоумевает Клава, глядя на Харитоновну. Та слушает, придерживая руками непослушную голову: захмелела, пошла кругом… — Был таким ласковым, масляным, а через полгода озверел, хлеб стал из рук вырывать. «Че, че столь мнешь! Роблю, роблю, а ты мнешь!..» Сроду меня никто не обижал, не попрекал куском, а тут… Обидно до слез. И матушка не вступится, сама, видно, не поймет, что творится с мужиком. Может, отвоевал, но в душе не избавился от войны? Увидел смерть — стал жадным к жизни: мир мой, земля моя, хлеб мой… Никому не дам! Хотя для мужиков… Господи, да радешеньки, что живыми вернулись! Последнее отдадут, лишь бы не встретиться опять со смертью… — рассуждала она. — Здесь же обратное. Угробила человека война… Нет, я не могла так больше жить, по-сиротски… И плачу, бывало, и втихомолку кормлюсь где-нибудь за хлевом: хлеба заранее сюда приволоку, чтоб он не видел. Натрескаюсь, а душа голоднехонька!.. Тогда-то я согласна была хоть за черта пойти, лишь бы не жить с ними под одной крышей…
— Так вот, девка, — соглашалась Харитоновна. — В прорубь шагнешь… Я бы тоже не смогла.
— А Заяц, он парень был первейший в округе, — продолжала Клава. — Втайне я уже решилась на все… Правда, семья у них была огромная и ленивая, но я работы не боялась, нет… Что мне работа! Я с детства купалась в ней.
Едва поспела в лесу знойная ягода, как Клава забегала с корзинкой на хвойники. Одна ходила, счастливая в своем одиночестве… Там-то и выследил ее Заяц, завалил прямо на мох в душном хвойнике… И сладким показался брусничный сок, и губы, поцелуи лопались, как ягоды, кружа голову. Видно, любила его…