Возвращается он назад перед самым утром, с ароматною сигарою в зубах, и смеется. Расспрашиваем его: где был?
– Да, действительно, – говорит, – был у архиерея.
– А кому же ты у него помогал?
– Да ему же и помогал.
– Неужели, – спрашиваем, – и инструменты недаром брал?
– Да, – говорит, – одна инструментина пригодилась, и рассказывает вообще следующее.
– Прихожу, говорит, в спальню и вижу архиерей лежит и стонет:
– Ох, доктор! как вы медлите… мне худо.
Я ему отвечаю: «Извините, владыка, ведь я акушер и лечу специально одних женщин».
А он говорит:
– Ах, полноте, пожалуйста: есть ли когда теперь это разбирать, да у меня, может быть, и болезнь-то женская.
– Что же у вас такое?
– Брюхо вспучило совсем задыхаюсь.
– И вижу, – говорит доктор, – он действительно так тяжело дышит, что даже весь побагровел и глазами нехорошо водит; а в брюхе, где ни постучу, все страшно вздуто.
– У вас, – говорю, – все это газами полно и ничего более.
– Да я и сам, – отвечает, – думал, что в ином-то ни в чем вы меня не обличите, а только помогайте.
– Желудок надо скорее очистить, – сказал доктор.
– И не трудитесь: все напрасно: одеревенел и не чистится.
И архиерей назвал самые сильнейшие слабительные, которые он (сам изрядный знаток медицины) употреблял, но все бесполезно.
– Худо, – молвил акушер.
– Да-с, – отвечал епископ, совсем весь свой аппарат испортил. Хоть ничего не ешь и не пей, а все его не убережешь в этой нечеловеческой жизни. Но теперь… умоляю… хоть какую-нибудь струменцию, что ли, в ход пустить, только бы полегчало.
Тут-то и пригодилась инструментина из акушерского ридикюля, а после принесенного ею быстрого облегчения настал приятный разговор, начавшийся с того, что врач сказал облегченному святителю, что он ему не будет ничего прописывать, потому что болезнь его не от случайной неумеренности, а от недостатка воздуха и движения, но что состояние его, обусловливаемое этими причинами, очень серьезно и угрожает его жизни.
– Ах, я с вами согласен, – отвечал пр. Порфирий. Но что же вы мне посоветуете?
– Больше ходить по воздуху, преимущественно по горкам, которых у нас так много.
– Как же, как же… прекрасно; да еще бы, может быть, часа полтора в сутки верхом на коне поездить?
– Это бы очень полезно.
– Сядьте же, дорогой сосед, поскорее к моему столу и напишите мне все это, по старой формуле, cum deo[83].
– Зачем же это писать, когда я вам это так ясно сказал.
– Да мало ли что вы мне сказали. Я и сам без вас все это знаю. Нет, а вы мне это напишите, а я попробую в синод просьбу послать и приложу ваш рецепт: не разрешат ли мне, хоть
– Ну, вы бы, – говорит доктор, – как-нибудь у себя дома устроили себе моцион.
– Летом, когда сад открыт, я хожу по саду. Хоть и скучно все по одному месту топотать, но топочу. А вот как придет осень с дождями, так и сел. Куда же в топь-то лезть? А на дворе на мощеные дорожки выйти опять благословляться пристанут. И сижу в комнате. Зима, все дни дома, и весь весенний ранок тоже дома. Вот вы и посчитайте: много ли архиерею по воздуху-то можно ходить?
– У вас по монастырскому двору зимою дорожки есть?
– Как же, есть; только мне-то по ним ходить нельзя.
– Отчего же?
– Сан велик ношу: монахи будут стесняться со мною гулять, да и мне, скажут, непристойно с ними панибратствовать; а потом благочестивцы прознают, что архиерей наружи ходит, за благословением одолеют. Словом, беспокойство поднимется: даже мой монастырский журавль и конюшенный козел, которые нынче имеют передо мною привилегию разгуливать по той дорожке, и они почувствуют стеснение от моего появления на воздух. Какой же вы мне иной, более подвижный образ жизни можете указать?
Врач развел руками и отвечал:
– Никакого.
– А вот то-то и есть, что никакого. Я давно говорю, что мы, архиереи, самые, может быть, беспомощные и даже совсем пропащие люди, если за нас медицина не заступится.
– Медицина? – повторил врач, – ну, ваше преосвященство, вряд ли вы от нас этого дождетесь.
– А почему?
– Да ведь мы не набожны… Скорее набожные люди пусть за вас заступятся.
– Так-то и было! Эк вы куда хватили! набожные-то это и есть наши губители. Перед ними архиерей, наевшись постной сытости, рыгнет, а тот это за благодать принимает говорит, будто «душа с богом беседует», когда она совсем ни с кем не беседует, а просто от тесноты на двор просится! Нет! медицина, государь мой, одна медицина может нас спасти, и она тут не выйдет из своей роли. Медицина должна нами заняться не для нас и не для благочестия, а для обогащения науки.