— Пловучки этой у нас боятся — страх! Даром, что там дисциплинарный всего, а на повер — хуже каторги.
— Женатые тоже пятить стали. Жены свербят, по нынешнему времени: ты на семейные квартиры только сунься.
— Вот, а вы говорите — до осени! Выступать надо, пока на убыль вовсе не пошло. А ежели да провал? Что нас — в экипажах начальство не знает? В Баку так-то было уже; прособирались — начальство скорее собралось. Мы пока прикидывали — раз! Кого куда. Меня вон на Балтику угнали: с моря на море, через весь конец земли.
— Засудили щуку, — прыснул примостившийся у меня под ногами минер. — Из ведра да в озеро!
— Провокация, конечно, всегда возможна, — снова заговорил Онипко. — И беречься ее необходимо, усильте конспирацию и будьте осторожны. Но из-за этой опасности не взрывать же организацию раньше времени и итти на явный неуспех.
— Почему неуспех? — поднял глаза Глебко. — Товарищи правы: во всех частях, в пехоте и артиллерии особенно, обозначается как бы поворот. И у нас, в шестнадцатом экипаже, тоже. Но пока еще, как бы лучше сказать: совестятся еще отходить солдаты. Как сговаривались всем встать, хотя бы до смертного конца, так теперь отречься от того слова совесть зазрит. Сразу не оторваться. А ежели помаленьку — отойдут. Совесть-то, она у человека — уговорливая...
— Верно говоришь, Глебка! Хотя б енисейцев взять. То, прямо сказать, первые были. А ныне...
— Совсем отошли? — тревожно окликнул с подоконника Барсук. — Ведь еще на прошлом заседании были енисейцы.
— И сейчас есть, — пожал плечом Егоров. — Да радости с того мало. Белорусс, докладай об енисейцах.
Белобровый, голубоглазый. Встал, обдернул гимнастерку и протянул однозвучным и не по-солдатски тихим говорком.
— Нашего командира треба убиць. Без того — ничего не буде.
Онипко нахмурился. Даша потупилась, разглаживая платье дрогнувшими худыми пальцами.
— Зачем вы так, товарищ...
— Треба убиць, — упрямо повторил Белорусс. — Он чорту душу продау.
— Все офицеры, ежели так, чорту душу продали, — скривил губы Егоров. — Всем им одна дорога!
Даша пристально посмотрела на Егорова.
— Вы опять за прежнее, Николай! Исполнительный комитет вынес уже по этому поводу решение.
Глаза Егорова потеплели под Дашиным взглядом.
Ласково дрогнули, тонкой щетинкой небритых волос оттененные, губы.
— В вас от святости вашей жаль к ним, товарищ. Как у Христа к кресторазбойнику. Но постановление вы толкуете произвольно. В постановлении сказано как: «По возможности офицеров не истреблять». Но ежели нет никакой возможности? Мы поименно всех перебрали по экипажам: поголовно мордобой и, извините, сволочь.
Енисеец закивал головой:
— Треба командира...
— Оставьте, — сурово оборвал Ян. — Вы нам о солдатах говорите.
— Солдат — што... командир...
— Какой вы! Ну, что командир?
— Чорту душу продау. Оттого у него над солдатом влада. Убиць его — будет все по-старому.
— Городишь, — презрительно кинул, приподымаясь, высокий и бородатый артиллерист. — Сознательный, а говоришь вроде как крупа. Тут в ослаблении устава дело, а не в чорте...
В сенях взвизгнул проволокой, ударил и затрясся голосистый звонок. Даша быстро поднялась, оттягивая за спиной узел косынки. Матросы гурьбой двинулись к столику.
От окна торопливо прогудел на басах перебор гармоники.
— Разбирай крышки, братцы.
Сквозь говор слышно было, как щелкнула под Дашиной рукой дверная задвижка. Чужой хрипловатый голос. Один.
Егоров заглянул в дверь и вышел. Даша за стеной смеется жеманно.
— Спиря, наддай.
Под плясовую, разгульную, Егоров возвращается, притоптывая каблуком в такт и лад.
— Эх-и-эх! Еще гость, ребята. Тутошний. Вроде как бы сват. Го-го!
Он подмигивает и сторонится. С Дашею входит бородатый, в картузе, в поддевке и фартуке. Только сейчас заметил: в комнате нет уж ни Яна, ни Барсука, ни Онипко. Я один замотался между солдатами. Не кстати.
Щербатый обрывает.
— Выпейте, Мирон Саввич, — щеботком, непривычным, неприятным, «под горничную», говорит Даша. И на секунду — холодок по комнате: так, кажется, ясно, что говорит она так — нарочно, что она не умеет так говорить.
Дворник шарит продажным, вороватым глазом по комнате, гимнастеркам и форменкам. Насмотрел меня и — уставился. Но плечистый матрос у стола уже наклоняет тяжелую бутыль над пузыристым, пузатым стаканом. И Мирон Саввич перетягивает жадными ставшие глаза к белой, чуть зеленящей неровной струйке, булькающей из горла четвертной. Глаз — оттянул слух: он ухмыляется и оглаживается.
Даша подает стакан. Стукнув о крепкие, широкие зубы, стекло запрокинулось в широко раззеванную пасть.
— Совет да любовь! Который жених-то? Энтот, што ль?
Даша прикрыла лицо рукавом. Тихие глаза смеются моим.
— Он самый. Как это у вас, Мирон Саввич, домёк: сразу признали.
Борода вздрагивает гоготом.
— Какая бы мне цена, ежели бы я без опознания! Должность. Но и то сказать: он у тебе, Дарья Романовна, — галантер. На линии как бы конторщика?
— Бухгалтер, Мирон Саввич.
— Бух-тал-тер! — снизив на почтительность голос, сказал дворник. — Скажи на милость. Где же это ты так свою судьбу нашла, девушка?
— Обыкновенно как, — опускает глаза Даша. — Бог послал.