— Говорить горазды, — отваливаясь к подушке, лениво сказал Щербатый. — А самого спросить, на совесть: ежели у тебя, скажем, свой угол — пойдешь ты с него в общую комору жить, на нары?
— Пойду, — убежденно встряхнул головой студент.
— Ай, врешь, — покачал головой Булкин. — А не врешь, значит ты порченый. Без выверта сам себя не ущемишь.
— Если бы тебя да на завод, — задумчиво, словно про себя, сказал Угорь. — Был бы у тебя другой оборот мыслей. Станок, возьми. Пока он казенный тебе, не обык к нему, рукой не огладил, — работа на нем не та. А как ты его освоил — чуешь, что я говорю: в собственность взял, о том, что господский он — из головы вон, — с того разу настоящая пошла работа. На своем, на собственном только и ход.
— Правильно, я еще крепче скажу: на общем, на вашем — сгубишь по заводам работу вхлысть.
— Я не о той собственности говорю, товарищи.
— О кой еще? Что свое, то и собственность. Ты о барахле, что ли? С ним и того круче. Ты, вон, трубку сосешь: что ж ты ее — первому, кто встрелся, отдашь, коли спросит? Эдак никакого порядку не будет, как станут друг у друга изо рта таскать.
Студент покачал толовой:
— Несерьезно это, товарищи.
Булкин фыркнул:
— Несознательный, ась?
— Сами признаете?
— Нет, это я библиотекаршу нашу заводскую припомнил, кружковскую. До чего тебе в масть: будто вы одной колоды: только что она — краля, а ты — валет.
Глаза студента потемнели сквозь очки.
— Это вы так, товарищ, напрасно!
— Полегче, взаправду, Булкин, — пристукнул Угорь ладонью. — С духом веди разговор, без припыжки.
— Да я разве со злобы, — осклабился Булкин. — Припомнил, говорю, как это она мне о бессознательном, когда я в кружке у нее был.
— Вы в кружке были?
— Как же не быть! Ходил, почитай, два месяца цельных. Библиотекарша, говорю, вашей же веры, социал-демократии, меньших. И хороший же человек, слова не сказать, — кружок собирала, рассказывала. О цене, там, о рынке и еще о чем другом прочем, торговом. Слухал я, слухал — не возьму в толк, что к чему? Будто и к рабочим, но рабочему человеку без применения. Чье, говорю, ученье? Карла Марлы. На какой диалект написано? По-немцки. А от какой, говорю, пищи? Она, это, кружковская, мне: причем, говорит, пища? А я любопытствую — от какой пищи учение: от нашей или господской? Ежели от господской — крыть! А она мне говорит: вы, говорит, вполне бессознательно. Слово в слово с ним.
— От пищи? — собрал щеки под стальную оправу очков, мелкими складочками, студент. — Это новая теория! Вы бы опубликовали: интересно.
— Мне и самому интересно, — глядя упорно перед собой на зажелтевшиеся кривою усмешкой зубы студента, раздумчиво проговорил Булкин. — Я на разное прикидывал: учение от пищи. К примеру: православие — от чего? От постной пищи. Как попы перестали постное жрать, в тот же час в вере колебание. Почему ныне нет в городе вероучения? Не иначе, как от скоромного. К рабочему вера не пристает, потому что нашему брату постное к ослаблению кишки: не принимает. А баба, скажем, та принимает, потому что, видишь ты, в брюхе от постного тяжесть. Вроде как бы насносях: бабе — приятно. Баба, она — роженица. И к бабе от постного вере ход.
Студент махнул рукой и стал искать фуражку.
— И у нас с вами сговору от того ж нет. С нашей пищи учение у нас какое: чтобы барам конец! Дале — с нашей пищи не удумаешь. А вот уберем бар, пища другая будет, с другой пищей дальше будем думать. А вы вот за нас, да на сто лет вперед думать норовите. Это ни к чему. Ты нам не подсказывай: ты за себя думай, не за нас; мы, браток, за себя сами управимся.
— Мы за себя и думаем, — пожал плечами студент. — Поймите вы, об общей нашей жизни.
— Опять он об общей! А ежели мы общей не хотим? Мы хотим, чтобы сами по себе, чисто — без господского.
— О господском довольно знаемо: хвостом повилял, а смотришь и сел на шею...
— Фертом.
Студент встал и накрылся.
— Ну, нам с вами, очевидно, не сговориться. С сознанием таким — какая уж тут революция!
Угорь дрогнул шершавыми скулами и нахмурился.
— То есть, как понимать?..
— Негожи, на твой суд?
Студент чуть заметно повел плечом. Тяжело отдувая губы, Угорь протянул ему бугристую и жилистую руку.
— Желть, что на пальце, видишь? Коль не сбрезгаешь — сколупни.
Ногти Угря были густо закрашены коричневым, вязким, подсохшим лаком.
Студент снова подернул плечом и старательным, осторожным нажимом поскоблил крепкий, как долото, ноготь. На скатерть осыпалось несколько бурых легких чешуек.
— Ну, и что?
— Кровь это, — спокойно сказал Угорь.
Студент быстро отдернул руку. Дружинники рассмеялись.
— Видел? А туда ж — «революция», говоришь. Э-эх!.. Сохлая кровь — и та руку дерет, вероучитель!
— Я... не военный, — пробормотал студент. — И это не обязательно. Из наших учителей никто не проливал крови: ни Маркс, ни Энгельс, ни Плеханов.
— Оттого и толку нет, — прищурился Угорь. — Ты вот в дрожь: а по-нашему — доколь на кровь не станем, рабочей перемене не быть.
Студент пошел к выходу, но остановился у порога.
— Вам не социалиста надо, а Стеньку Разина.