Причмокивая, тронул лошадь, затрусил бочком на облучке, порожнем, извозчик. Панамы, под руку, завернули в проулок; там, на дальнем углу, разносчики собирали лотки.

Мы свой акт — отыграли.

Я иду медленно по Козьмодемьяновскому под чуть полощущимися в воздухе линючими тряпками флагов. Я все-таки рад этим двум часам.

От Тверской, лентами по обоим тротуарам, заспешили люди: кончилось время, пропускают. Издалека и сразу — узнал Мусю, под темным, тисненным цветом расцвеченном платке, в кацавейке, с корзиной на руке. Столкнулись, грудь с грудью.

— Дайте коробку.

— Зачем?

— Слушайтесь, когда говорят.

Она приподняла ткань, прикрывавшую корзинку, — я погружаю коробку в подсолнухи, под граненый стаканчик с толстым, губастым краем.

— Дальше, дальше, до самого дна.

— Там что-то есть.

— Второй.

— Тяжело будет?

— Вздор. Ступайте к Филиппову.

— А вы?

Чуть нахмурилась.

— Идите, некогда.

— Почему неудача?

Муся пожала плечами.

— Проехал через Троицкие. Мимо Льва.

— Отчего же...

— Помешало что-нибудь. Ну, идите же. Ивану Николаевичу скажите, что видели меня.

— А вы?

Она кивнула.

— Он вам скажет.

Разошлись. Я смотрел вдогон. Она не обернулась до перекрестка.

Двенадцать двадцать.

Я думал, мертвецы будут цепче. Его высокопревосходительство завтракает сейчас.

Площадь. Мимо портика пожарной части я выхожу на Тверскую к генерал-губернаторскому дому. Черным с белым покрашенная рогатка, полосатая будка часового у под’езда. По панели сплошным густым потоком накатывается на плечи праздничная, неторопливая, отдыхающая после под’ема по Тверскому взгорью толпа.

Я сошел на мостовую и ускорил шаг, в обгон.

— Осади!

Толстые пальцы в белой вязаной перчатке уперлись в плечо. Обернувшись, увидел: круглые, омертвевшие от усердия глаза околоточного, вытянувшиеся в струнку черные с красным фигуры городовых, картуз дворника над намасленными прямыми волосами. Из Чернышева переулка, мягко огибая угловую тумбу, выехала тихой рысью коляска с напруженным, нависшим посылом над вожжами, бородатым кучером. Георгиевская лента в петлице черной шинели, черные орлы на золотых погонах. Дубасов.

Широкая только что толпа — узенькой ленточкой вдавилась в цоколь домов, отхлестнулась на площадь; на опустелой улице монументами застыли во фронт, рука у барашковой парадной шапки, городовые и околоточные. Дубасов поднял руку, отдавая честь. Рядом с ним — офицер в незнакомом драгунском мундире: старое лицо, корнетские погоны. Он щурил беспокойные глаза, оглядывая улицу. Словно искал кого-то. Глаза блеснули. Нашел.

От тротуара, от людской ограды, — с того перекрестка, где аптека, — быстро, почти бегом, пошел флотский офицер. Коляска катилась к под’езду. Драгун, обернув голову, смотрел на нагонявшего коляску моряка. И вдруг встал, сбросил ногу неловко, углом, на подножку и, откинув полу — быстрым и страшным движением засунул руку в карман. В тот же миг и я увидел: коробка, ленты накрест, букетик ландышей... Он!

И сразу все стронулось с места. Рванули лошади, шарахнулась толпа, драгун в коляске выдернул черный длинный ствол, треуголка Дубасова качнулась над крылом коляски... Не в счет! Драгун и моряк. Только все — между ними.

Тах!

Две руки над головой. Белая коробка ударила о мостовую, под подножкой, в двух шагах от подбежавшего моряка. И тотчас черно-желтый, воронкой завившийся столб дыма, камня, железа, разорванных мышц... Га! Пальцы, пальцы!..

Звеня, бились о булыжник стекла. Пронзительным криком кричал, держась за лицо, часовой у рогатки. Бешеным плясом били, где-то за дымом, копыта. Дым расходился, оседая на мостовую черною тягучею лужей: на месте, где взорвалась бомба.

Пушкин лежал ничком, без фуражки. Верх черепа сбит. Мозг.

И почти рядом — груда без рук и без ног, обрывки амуниции и мяса. Осколки ребер — сквозь прожженный мундир, осколки зубов — сквозь разорванные губы. Снаряд лег под ним.

А на той стороне, горбясь и припадая, как воробей на подбитую ногу, — прыгал смешно и позорно старик в оборванной лоскутами шинели, с черно-желтой георгиевской лентой, без шапки. На черно-желтом, как дым, лице — красные крапины крови и белые, как изморозь, зрачки.

Уйдет! Добить нечем.

И вправду: уже бежали по тротуару навстречу старику бледные, машущие руками люди; прикрыли, подмяли, понесли, внесли в под’езд. Неведомо откуда взявшийся жандармский офицер, выпячивая грудь, тряся белым султаном на шапке, хрустел подошвами лакированных сапог по битому стеклу.

— Оцепить!

Из дома, из-за рогаток, позвякивая ружьями, выбегали солдаты. Сбившаяся против дома толпа рассеялась: вверх и вниз по Тверской, горохом через площадь, во все стороны метнулись бегом уходившие люди. Городовые, размыкаясь в цепь, бросились напереймы.

Толпа донесла до кофейной. Я вдавился в нее с десятками других людей, уходивших от погони. За нами в дверях засерели пальто полицейских.

— Займите места. Приготовьте, господа, документы.

Я ушел вглубь, к окну на перекресток. Сел.

— Кофе, пирожных с кремом.

Лакей посмотрел на меня ошалелыми глазами. Не ответил. Снова отвернулся к зеркальному огромному окну.

Цепь солдат, цепь городовых. На торцах — труп и груда.

Перейти на страницу:

Поиск

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже