— Боже мой, бежите, он же сейчас уйдет, — запричитала она, выбегая под дождь, показывая рукой на теснившиеся невдалеке громады тополей. — Да бежите! Что вы? Тут рядом. Последний же рейс!
Прыгая через янтарно блестевшие лужи, я добежал до тополей, втиснулся в маленький автобус, в котором было полно народу, отдышался. И автобус тронулся…
— Везет мне, — прошептал я и покачал головой, стремясь сбросить с себя холодную дрожь.
Выехали за станцию, и дождя как не было: даже над черным уступом леса просинилось на время небо. Машину трясло на ухабинах. Шофер иногда оглядывался и, скаля зубы, кричал:
— Граждане, билетики! Привыкли — и!
Проехали длинные овраги, потянулись убранные поля, над которыми с криком носились грачи. Я думал, что живешь в Москве, ходишь на работу и не думаешь о том, что где-то есть поля, полные сырого воздуха, крика птиц, сладковатого запаха гниющих корней и этой задумчивости, что заставляет в себе ощущать нечто большее, чем ты сам.
Мне всегда казалось, когда попадал в деревню, что я ощущаю запахи, звуки, некогда знакомые, слышанные мною в далекое время, но когда это было, не помню, и в разлет с настроением идет память, и от этого чего-то не хватало мне…
Размечтавшись таким образом, не заметил, как мне что-то говорили.
— Тебе говорят, чай, — сказала старушка.
— А что? — не понял я.
— Сажайся, — предложила мне старушка.
— Что вы? — удивился я. — Сидите. Мне и так хорошо. Я привык стоять.
— Сажайся, — не унималась старуха, встала. — А что, Марусь, — сказала она молодой девушке, — мне уж скоро лежать, чай, в энтой, могиле, а он настоится. Правильно говорю?
Я отказывался, но она взяла за рукав и потащила меня на сиденье. Я посидел, оглянулся на прыснувших девушек и встал.
— Ну? — удивилась старуха. — Не нравится тебе?
— Не хочу.
— Тебе еще долго стоять на ногах, а сам-то хилой. Гляди, твои дела. Мне помирать-то скоро. Чай, належусь там.
Вскоре проехали разрушенный домик, заброшенный садик, в котором кричали воробьи, въехали в Ямку, небольшое село. Когда я зашагал к моей цели, так тихо было в наступающих сумерках, в немом ожидании полей, потянувшегося смешанного леса, что и в километре от села прослушивались отчетливо голоса ругающихся женщин. Бесшумно летали какие-то огромные птицы, скользили в гулком воздухе и, заломив набок длинные шеи, смотрели на меня.
Мне нужно было дойти до высоковольтной линии, а затем по проселку влево, и выйти к селу. Свернув на проселок, остановился, глядя, как распластались серо-голубоватые сумерки, как над ними, над самой кромкой земли прокатился странный сквозной свет, и в далеком мерцающем охвате неба, где должен быть закат, полыхнула дымчато-палевая заря.
Я шел долго, но не было ни высоковольтки, ни озера; густо поднимался запах с дороги, изредка, когда я сбивался с нее, шумно ломалась упругая стерня. Сырость накатывалась волной, и в ней растворялись запахи хлеба, плесени…
«Боже мой, — думал я, — неужели пропадают для всех эти запахи, и этот хрусткий на зубах воздух…»
Я вспомнил, как однажды плутал близ Клина, как, не дойдя до него, переночевал в стоге сена, как было хорошо…
Через некоторое время я решил, что иду не туда. Заметно холодало. Воздух утратил хрусткость и потяжелел. Пришлось прибавить шага. Вскоре я вышел к какому-то лесу, дохнувшему на меня тепловатым запахом перегноя, осины, вязкой теплотой.
Так и думалось, что кто-то сейчас старый, худой выйдет из леса с фонариком и, ни слова не говоря, поведет в теплую сутемень.
Дорога забирала влево; на изволоке тронули меня зябкие сквозняки, несшие холод полей, запах мяты, земляничного листа, и в стремительности проносившихся воли чувствовалась торопливость встревоженного пространства. Я тоже заторопился, потому что замерзли руки, холодные языки лизали шею, спину, торопили меня.
Дорога вновь свернула к лесу, взобралась на пригорок. И тут я понял, что заблудился. Возвращаться? Я слишком много прошел. Часы показывали около двенадцати. И я пошел, надеясь, что все-таки выйду к жилью.
Изредка на западе белели тучи: видимо, за ними прятался месяц. Заторопился, затревожился воздух.
Тревога в воздухе передалась и мне. Я начал жалеть все о том же, что уехал из города: в это время я бы лежал и читал, и думал о рассказах, повестях, гадал о людях, которые это написали.
И опять вспомнил рассказ, в котором было полно запахов, и подумал, что предложу его главному редактору, но знаю уже, что он скажет — литературщина.
Вскоре я увидел сторожку, кое-как сколоченную из горбылей. Дверь была заперта. Походив вокруг, я решил переночевать рядом, на куче хвороста. Через час встал, потому что совсем замерз. Холод становился все сильнее и сильнее; твердела земля, трава хрустела под ногами, точно стекло.
Скрипя сухим деревом, отворилась дверь. Вошел, увидел кучу какого-то хлама, вязанки сухих трав, куски проволоки, чучело какой-то странной птицы. Закрыв изнутри дверь, я решил переночевать. Но и здесь было холодно, а часа через два я уже не мог лежать и встал.