– Я все сказал вам, – отвечал Ропшин и отозвался, что у него много дел.
– Ах, полноте, пожалуйста, с вашими делами: всех дел вовек не переделаешь. Скажите лучше мне: вы можете меня удостоверить, что эта бумага действительно приготовлена и везется в Москву?
– О, к сожалению, ничего нет легче: она со мной, в моем портфеле. Вы, может быть, желали бы ее видеть… я нарочно взял с собою.
– Да; я даже прошу вас об этом.
Ропшин вышел и, явясь через минуту, застал Глафиру Васильевну снова пред камином: ее опять, кажется, знобило, и она грелась в той же позе на том же табурете, на котором сидела до прихода Ропшина.
– Вы нездоровы? – робко спросил молодой человек, кинув на нее влюбленный, участливый взгляд.
– Немножко зябну.
– Вечер свеж, – отвечал секретарь, доставая конверт из портфеля.
– Oui, le feu est un bon compagnon се soir[116], – уронила она, зевая. Глафира Васильевна взяла конверт, внимательно прочла надпись и заметила, что она никогда не знала, как подобные документы надписываются.
– Вот там, на столе, есть карандаш, – прошу вас, спишите мне эту надпись.
Ропшин встал и хотел взять конверт.
– Нет, вы пишите, я продиктую вам, – сказала Бодростина, и когда секретарь взял карандаш и бумагу, Глафира Васильевна прочитала ему надпись и затем бросила конверт в огонь и, встав, заслонила собою пылающий камин.
Ропшин остолбенел, но потом быстро бросился к ней, но был остановлен тихим, таинственным «т-сс», между тем как в то же самое время правая рука ее схватила его за руку, а белый мизинец левой руки во всю свою длину лег на его испуганные уста.
– Вы не употребите же против меня силы, да и это теперь было бы бесполезно, вы видите, конверт сгорел. Берите скорее точно такой другой и делайте на нем ту же надпись. Они должны быть похожи как две капли воды.
– Что же я положу в другой конверт?
– Вы положите в него… лист чистой бумаги.
– Великий Боже!
– Не ужасайтесь, бывают дела гораздо страшнее, и их люди бестрепетно делают для женщин и за женщин, – это, надеюсь, еще далеко не тот кубок, который пили юноша, царь и пастух в замке Тамары.
– Вы можете еще шутить!
– Нимало, вам не грозит никакая опасность! что бы ни случилось, вы можете отвечать, что это ошибка и только.
– Я потеряю мое место.
– Очень может быть, но о таких вещах пред женщиной не говорят. И с этим Бодростина, не давая опомниться Ропшину, достала из его портфеля пачку конвертов и сунула в один из них загодя приготовленный, исписанный лист, – этот лист было старое завещание.
– Не стойте посреди пути: минуты дороги. Где печать? – спросила она живо.
Ропшин молча вынул из кармана гербовую печать, которою Глафира Васильевна собственною рукою запечатала конверт, и сказала: «надпишите!»
Секретарь сел и взял перо, но рука его тряслась и изменяла ему.
– Прежде немножко успокойтесь, – вы очень взволнованы, вас надо вылечить, бедный ребенок, – и с этим она обняла его и поцеловала.
Ропшин закрыл рукой глаза и зашатался.
Бодростина отвела его руку и взглянула ему в глаза спокойным, ничего не говорящим взглядом.
– Comptez-vous cela pour rien?[117] – спросила она его строго и твердо.
– О, я давно, давно люблю вас, – воскликнул Ропшин, – и я готов на все!
– Вы любите! Tant mieux pour vous et tant pis pour les autres[118], берегите же мою тайну. Вам поцелуй дан только в задаток, но щедрый расчет впереди. – И с этим она сжала ему руку и, подав портфель, тихонько направила его к двери, в которую он и вышел.
Бодростин вернулся домой за полночь и застал своего молодого секретаря сидящим за работой в его кабинете.
– Иди спать, – сказал он Ропшину, – чего ты сидел? Я запоздал, а мы завтра утром едем.
– Мне что-то не хотелось спать, – ответил Ропшин.
– Не хочешь спать? Соскучился и тянет в Питер. Что же, погоди, брат, покутишь: но ты в каком-то восторженном состоянии! Отчего это?
– Вам это кажется, – я тот, что и всегда.
– Ты не пленен ли горничной Настей?.. А хороша! хоть бы и не тебе, ревельской кильке. Да ты, братец, не скромничай, – я сам был молод, а теперь все-таки иди спать.
И предводитель с своим секретарем разошлись. Бодростинский дом весь погрузился в спокойный сон, не исключая даже самой Глафиры, уснувшей с уверенностию, что последние шаги ее сделаны блистательно. Бодростин сам лично отдаст на хранение завещание, которым предоставлялось все ей и одной ей; это не может никому прийти в голову; этого не узнает и Горданов, а Ропшин… он не выдаст никогда того, что он знает, не выдаст потому, что он замешан в этом сам и еще более потому, что… Глафира Васильевна знала юношескую натуру.