Поталеев тоже отправился в свое помещение и разделся, но еще не гасил огня и, сидя у открытого окна, курил трубку. В закрытые ставнями окна хозяев ничего не было видно, но мезонинная конура Спиридонова была освещена свечной, воткнутой в пустую бутылку. Из этого мезонина неслись по двору звуки гитары, и звучный баритон пел песню за песней.
«Вот оно настоящий-то сорвиголова! – подумал Поталеев. – Так вот оно на ком она споткнулась? да и ничего нет мудреного, живучи на одном дворе. Мудрено только одно, что мне это прежде не пришло в голову. Да полно, и женится ли он на ней вправду? Ведь он сегодня совсем пьян, а мало ли что спьяна говорится».
И Поталеев опять взглянул в мезонинное окно и видит, что Спиридонов стоит в просвете рамы, головой доставая до низенького потолка, и, держа пред собою гитару, поет. Слова звучные,) мотив плавучий и страстный, не похожий на новые шансонетки:
но тут лекарь быстро подвинулся к окну и, взяв другой аккорд, запел грустную и разудалую:
Он опять не докончил песни и быстро исчез от окна, и комната его осталась пустою, по ней только мерцало пламя свечи, колеблемое легким ночным ветром; но зато по двору как будто прошла темная фигура, и через минуту в двери Поталеева послышался легкий стук.
– Кто там стучит? – осведомился Поталеев, бывший в своем помещении без прислуги, которая ночевала отдельно.
Но вместо ответа за дверью раздался звук гитары и знакомый голос запел:
– Испанский Дворянин делает вам честь своим посещением, – добавил Спиридонов.
Поталеев был в некотором затруднении, что ему сделать, и не отвечал.
– Что же? – отозвался Спиридонов. – Дайте ответ. Я
– Войдите, прошу вас, – отвечал совсем смешавшийся Поталеев и отпер двери.
На пороге показался Спиридонов в туфлях, накинутом на плечи фланелевом одеяле и с гитарой в руках.
– Ха-ха-ха, – начал он, – я вас обеспокоил, но простите, пожалуйста, бывают гораздо худшие беспокойства: например очень многих голод беспокоит…
– Ничего-с, – ответил Поталеев и хотел попросить Спиридонова садиться, но тот уже сам предупредил его.
– Не беспокойтесь, – говорит, – я сам сяду, а я вот что… Помогите мне, пожалуйста, допеть мою песню, а то я совсем спать не могу. Поталеев выразил недоумение.
– Вы меня не понимаете, я это вижу.
а стакана-то с вином и нет. Все спущено, все… кроме чести и аппетита.
– Очень рад, что могу вам служить, – ответил Поталеев, вынимая из шкафа откупоренную бутылку хереса.
– У вас, я вижу, благородное сердце. Вино херес… это благородное вино моей благородной родины, оно соединяет крепость с ароматом. Пью, милостивый государь, за ваше здоровье, пью за ваше благородное здоровье.
– Да! это настоящий херес! – продолжал он, выпив рюмку и громко стукнув по столу.
Да; я пью теперь за забвение… за забвение всего, что было там. Понимаете, там… Не там, где море вечно плещет, а вот там, у нашего приказного.
– Вы, кажется, не должны и не имеете права забыть всего, что там было?
– Те! Не сметь! Ни слова! Кто сказал, что я хочу забыть? Спиридонов, Испанский Дворянин… он ничем не дорожит, кроме чести, но его честь… те!.. Он женится, да… Кто смеет обижать женщину? Мы все хуже женщин, да… непременно хуже… А пришел я к вам вот зачем: я вам, кажется, там что-то сказал?
– Право, не помню.
– Тс!.. ни слова!.. Не выношу хитростей и становлюсь дерзок. Нет; я вас обидел, это подло, и я оттого не мог петь; и я, Испанский Дворянин, не гнущий шеи пред роком, склоняю ее пред вами и говорю: простите мне, синьор, я вас обидел.
И с этим он низко поклонился Поталееву и протянул ему руку и вдруг крайне ему понравился. Чем Поталеев более в него всматривался и вникал, тем более и более он располагался в пользу веселого, беспечного, искреннего и вместе с тем глубоко чувствующего Спиридонова.
– Послушайте, – сказал он, – будем говорить откровенно.
– Всегда рад и готов, и иначе не умею.
– У нас ведь, должно быть, никаких нет определенных планов насчет вашего самого ближайшего будущего?
– Никакейших! – отвечал Спиридонов, смакуя во рту херес.
– Что же вы будете делать?