К сожалению, среди многих знакомств этих первых недель на американской земле не было «colored people», цветных. Расовый предрассудок — хотя на Атлантическом побережье и намного смягченнее или по крайней мере менее бросающийся в глаза, чем где-нибудь в Южных штатах, — в Нью-Йорке остается все же достаточно сильным, чтобы сделать социальный контакт между черным и белым почти невозможным. Но, помимо этого изъяна (который я уже из морально-принципиальных причин воспринимал как помеху и даже оскорбление), наше общение по разнообразию не оставляло желать лучшего. Мы вращались в обществе утонченных людей, водились с богемой и, наконец, также с известным типом грубоватых, но веселых молодых людей, которые заявлялись к нам в «Астор» в обтрепанных брюках и поглощали невероятное количество бутербродов.

Эти всегда голодные, всегда уверенные и богатые на затеи парни смешанной национальности — порода людей, которая весьма существенно и характерно принадлежит к городской картине Нью-Йорка, — были друзьями Рикки, еще подвизавшегося со своей стороны в качестве рассыльного в цветочном магазине. Оплата была плохой, на самом деле столь ужасающе плохой, что перед нашим приездом он зачастую не мог позволить себе пяти центов на метро или почтовую марку. Наш Рикки — избалованный, эксцентричный Рикки из роскошной виллы на берегу Изара — бедствовал, претерпевал лишения; это было по нему видно: он похудел, черты приобрели новую резкость. Подобное, значит, было в этом богатом, гордом Нью-Йорке. Город Prosperity, город небоскребов, длинноногих девиц и устриц со льдом — он был, значит, также и городом голода и нужды.

В кругах богемы, куда мы нашли доступ, нужды, разумеется, не чувствовалось. Располагались в квартале, несколько напоминающем итальянский, называемом Гринвич-Виллидж, который казался состоящим почти исключительно из уютных studios (ателье) и speakeasies. Этот speakeasy, ресторанчик, где (нарочито или в принципе) говорилось тихо, потому что там давали выпить запрещенного вина или водки, был весьма важным заведением Америки времен Prohibition. Имелись speakeasies любого стиля, по любой цене. Веселее всего бывало там, где собирались литераторы и художники. И как раз с этими кругами мы познакомились ближе всего.

Мой издатель Хорас Ливрайт был ловким, не знающим устали проводником по этим красочно-забавным джунглям Гринвич-Виллидж. Он знал всех, все знали его. Хорас был больше чем только влиятельный издатель (положение, которое уже само по себе награждало его в этой среде известным нимбом). Он был чаровник, ловец людей, оригинал, или a character [70], как американцы имеют обыкновение называть с веселой симпатией таких чудаков.

Хорас любил parties [71] — cocktail parties, supper parties, theater parties, midnight parties, — вечеринки были для него лучшим развлечением. Он брал нас с собой на многие, но всегда казалось, что это одна и та же: всюду те же привлекательные девушки с одинаково красным лаком на ногтях, одинаково подзапущенными волосами и одинаково элементарной склонностью к крепким алкогольным напиткам, всюду те же многообещающие, но, к сожалению, все же не совсем признанные поэты (некоторым из них суждено было пробиться позднее — Торнтону Уайлдеру{168}, например, с которым мы тогда познакомились); всюду те же шутки, жалобы и дискуссии. Разговаривали о любви (или, скорее, «сексе»), об алкоголе (все ругали Prohibition), о Гертруде Стайн{169}, которая из Парижа влияла на мышление и жаргон нью-йоркского интеллектуального авангарда, о могущественном критике Г. Л. Менкене, который вздымал в это время свой скипетр редактора «Америкэн Меркури» с агрессивным остроумием и неоспоримым авторитетом.

Мы провели несколько вечеров у великого человека, который, впрочем, жил не в Виллидж, а имел свою штаб-квартиру в довольно дорогом отеле между Таймс-сквер и Пятой авеню. Он угостил нас очень хорошим бургундским, бранил Америку и говорил о немецкой литературе. Во время войны, как друг Германии, он перевел Ницше и стал объектом ненависти. Мы нашли его неожиданно хорошо подкованным в немецких классиках и живо интересующимся всеми новыми надеждами или достижениями нашей литературы. Этому его пристрастию ко всему германскому суждено было позднее стать опасной прихотью и сделать его, воинствующего либерала, сторонником национал-социализма. В те сравнительно невинные и веселые дни, однако, мы были только довольны, что он выказывает такое интеллигентное расположение к нашему языку и культуре, — наша беседа от этого становилась сердечнее и оживленнее.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже