Мы с головой окунулись в приготовления к путешествию. Тысячу вещей надо было обдумать, исполнить: виза, финансовые дела, газетные контракты, оснащение машин. Рикки думал обо всем. Он покупал брезент и термосы, панамы, непромокаемые комбинезоны, карты местности, солнцезащитные очки, перевязочный материал («В случае, если Клаус как-нибудь сядет за руль и произойдет несчастье…»), даже персидскую грамматику. Особенно гордился он парой обуви, которую выторговал, — очень прочные, при этом нарядные коричневые сапоги, которые якобы должны продержаться пятнадцать лет. Он закупил все соответствующие тома путеводителей Бедекера, толстые шерстяные носки, активированный уголь («Там легко испортить себе желудок…») и даже револьвер, для защиты от персидских разбойников.
Он, казалось, был целиком поглощен сборами, предусмотрительный, изобретательный, полный энтузиазма. Иногда, правда не очень часто, случалось, что посреди всех этих хлопот он вдруг мрачнел. Выражение его лица в такие моменты было не столько грустным, сколько злым и строптивым, —
У меня от всего этого было не совсем хорошо на душе. И уж, право, мы не знали, как быть, когда он внезапно предложил, чтобы мы начали путешествие без него: «Вы двое выезжаете с вашим швейцарским ребенком, а я вас догоню дней через десять. Встретимся в Праге или в Бухаресте. Согласны? Это дало бы мне время еще быстренько смотаться во Франкфурт, привести там в порядок мои дела». Но поскольку мы нашли его предложение неожиданным и не совсем приемлемым, он тотчас от него отказался. «Глупая идея, вы абсолютно правы! — поспешно согласился он с нами. — Додуматься до этакого может только Мазох! Беру все назад и утверждаю прямо противоположное. Да, кстати, а какой у тебя размер обуви, Клаус?»
Какое отношение к делу имеет мой размер обуви, осведомился я, вновь странно тронутый. Он хихикнул: «Да так! Я надеюсь, твои ноги не больше моих. А то мои новые роскошные сапожки будут жать тебе целых пятнадцать лет, представляешь?»
Наш отъезд был намечен на 5 мая 1932 года. За день до этого мы поехали на студию кинокомпании «Эмелька», где нас должны были снимать для недельной хроники. Мы были в своих новых комбинезонах, панамах, солнцезащитных очках и всех причиндалах; наши два «форда», свежеотлакированные, серо-стальные с большим количеством никеля, сверкали на солнце. Это был великолепный день.
Рикки пребывал в наилучшем настроении, в блестящей форме. Пока операторы заставляли нас ждать, он угощал пивом рабочих, слоняющуюся без дела братию статистов. Все потешались над его клоунадами, были очарованы им.
Продолжалось это около часа, пока режиссер не подготовился к съемкам. Он разместил Аннемари и Эрику на водительских сиденьях обоих «фордов», тогда как нам с Рикки надлежало лечь под одну из машин, чтобы создать видимость, будто умелой рукой ремонтируем колесо. Технические приготовления затянулись; осветительные аппараты и камера были выключены; Рикки между тем не переставал балагурить и дурачиться. Насколько мне помнится, он не упустил возможности подтрунить над неловкостью моих рук — неизменная шутка между нами обоими. «Ну это же может мило кончиться! — издевался он надо мной, лежа рядом на брюхе. — Прежде чем ты починишь колесо, мы помрем от жажды в персидской пустыне!»
В это мгновенье был подан знак к съемке, после чего выражение его лица вдруг пугающе изменилось. Только что оно было смеющимся, а тут превратилось в гримасу горя и ужаса. Даже волосы, темный локон которых нависал над его странно низким лбом, казались теперь злобными, враждебными — жутко завитой убор, змеиные волосы над сумрачным взглядом. Взгляд — полный страха, расширенный, слепой — направлен в пустоту. Случилось так, будто он позволил маске упасть на одну ужасающую секунду, в которую фотограф запечатлел и сохранил то, что он скрывал от нас из гордости и упрямства, — его истинный лик.
Словно в этой мимической демонстрации было недостаточно ужаса, он сопроводил ее также звуком. Растянувшись рядом с ним, я, к сожалению, вынужден был слышать, что он заскрежетал зубами. Звук, возникавший подобным образом, был тихим, но пронзительным, некий в высшей степени отвратительный легкий шум, хуже всякого вопля.