Бунтарь нашел метра — Андре Бретона, главу клики сюрреалистов. Сюрреализм не сделал гордого и чувствительного бунтаря счастливым; запутанное учение метра Бретона не могло надолго удовлетворить его. В последний свой год жизни он стоял так же близко к коммунистам, как к сюрреалистам, или, скорее, он находился между обоими этими лагерями, которые ожесточеннейшим образом враждовали друг с другом. Некоторые из приверженцев Бретона и друзей Рене — прежде всего Луи Арагон и Поль Элюар — уже перекинулись к сталинистам. Рене, лояльный, еще колебался. Все же в 1935 году он зашел столь далеко, что предоставил в распоряжение возглавляемых коммунистами организаций свое имя и свой талант.

Писательский конгресс «Против войны и фашизма»{263}, заседавший летом этого года в Париже, был недвусмысленно партийно-инспирированным предприятием, хотя к участникам принадлежали и либералы. Рене должен был делать не только доклад, но он заседал также в подготовительном комитете, вместе с Андре Мальро, Андре Жидом и другими, которые считались тогда столпами французского коммунизма. Не то что Андре Бретон, который был против демонстрирующих писателей, хотя и не выступал прямо за войну и фашизм. Однако он все-таки не был опять же настолько пацифистом, чтобы уклониться, к примеру, от доброй потасовки! Дело дошло до драматического столкновения между главой сюрреалистов и представителем Кремля товарищем Ильей Эренбургом, при этом обе стороны вышли из драки с окровавленными носами, весь Париж смеялся над фарсом. Но Рене — простофиля — не смеялся. Вагальм, невинный глупец и воинствующий Парсифаль, принял комедию всерьез. Он все принимал всерьез: поэзию и революцию, сюрреализм и сталинизм, Бретона и Эренбурга. Он не хотел предавать ни революцию, ни поэзию.

Совершил ли мой друг самоубийство, потому что подрались Андре Бретон и Илья Эренбург? Он совершил самоубийство, потому что был болен. Он совершил самоубийство, потому что страшился безумия. Он совершил самоубийство, потому что считал мир безумным. Почему он совершил самоубийство? Потому что больше не хотел пережить следующие полчаса, следующие пять минут, невозможно было больше переживать. Вдруг оказываешься у мертвой точки, у точки смерти. Граница достигнута — ни шагу дальше! Где газовый кран? Даешь фанодорм! Горек на вкус? Что поделать! Жизнь тоже на сладкая на вкус. Je suis d'ego^ut'e de tout…

Словно вчера это было, и я не могу этого забыть…

Я ехал с Леонгардом Франком в Париж, вероятно из Цюриха, чтобы принять участие в конгрессе писателей-антифашистов. Была жаркая ночь; Ландсхоф, прибывший из Амстердама, ждал нас на вокзале — тогда Рене был уже мертв, Ландсхоф знал, что Рене мертв, но мне этого не сказал; может быть, я выглядел немного усталым после поездки и он хотел избавить меня от шока до утра.

Я остановился в «Паласе» на Елисейских полях — к удовольствию радующегося роскоши Леонгарда Франка; мне гораздо милее и ближе маленькие отели левого берега. Прежде чем проститься с нами, Ландсхоф сказал мне: «Не уходи завтра с утра, пока я не дам о себе знать!»

Спалось мне нехорошо в узкой, удушливо жаркой комнате, которую мне отвели где-то под крышей. Утром, когда мы с Леонгардом Франком сидели в раскаленной комнатушке за завтраком, зазвонил телефон. Это был один из организаторов антифашистского конгресса, Иоганнес Р. Бехер. Мы побеседовали о программе предстоящих заседаний, о речи, которую я должен был произнести. Наконец Бехер сказал: «Эта история с бедным Рене Кревелем, отвратительна, правда?»

Так я узнал об этом.

Я, должно быть, изрядно побледнел. «Что-нибудь стряслось?» — осведомился Леонгард Франк своим глубоким вибрирующим голосом, напоминающим звук виолончели. Его голубовато-ледяной взгляд требовал ответа. Я рассказал ему. Он внимал, причем улыбка его была рассеянной и отчужденной, но и исполненной благосклонности и знания.

(«Легко понять, — напишет он мне много лет спустя по такому же поводу. — Но я могу на это лишь сказать, что жизнь не стоит того, чтобы ее лишаться».)

В тот же день начались заседания конгресса. Мой дядя Генрих говорил против войны и фашизма. Мой большой друг Андре Жид говорил против войны и фашизма. Рассудительный Хаксли, симпатичный Э. М. Форстер, эффектный Андре Мальро — все они говорили против войны и фашизма. А Рене был мертв.

Между выступлениями я разговаривал с Мопсой Штернхейм; она была его подругой, она была моей подругой. Меня успокаивало то, что я вижу ее. Мы плакали вместе; плача, мы пропустили речь товарища Кашена — против войны и фашизма.

«Он был лучший, — снова и снова говорила Мопса. — Он был лучший из всех». Скорбь и жара подействовали так, что тушь на ее ресницах потекла. Черная жижа сбегала маленькими ручейками по щекам. Казалось, словно она плачет о своем любимом друге черными слезами.

«Он был лучшим, — повторяла она упорно. — Есть ли еще смысл бороться, если уходят лучшие? Стоит ли еще?»

«Пока мы здесь… — сказал я. — Пока он был здесь, он ведь тоже держался очень хорошо».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже