Приказом № 1 от 1 марта 1917 года Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов ломает структуру армии: солдаты выводятся из подчинения офицерам, оружие передается в распоряжение солдатских комитетов, «вставание во фронт и обязательное отдание чести отменяются». Армия фактически превращена в ополчение. 10 марта 1917 года Временное правительство законодательно упраздняет политическую и криминальную полицию. Городскую милицию наполняют студентами, присяжными поверенными, социалистами.
Две железные скобы, которые, по-существу, скрепляют общественный порядок, сняты, и остановить катастрофу некому.
На грунтовом плацу перед Чугуевским училищем на перевернутый ящик взгромоздился студент в линялой тужурке учительского института. Тряся зажатой в кулачок фуражкой с отрезанной кокардой, он кричал, надсаживаясь, кашляя и хватаясь поминутно за впалую грудь: «Вся власть советам!». Сгрудившиеся вкруг него чугуевские обыватели – рябая тетка в калошах на босу ногу, фабричные, круглые веснушчатые гимназистки, солдат в длинной шинели с разрезом назади – безучастно лузгали семечки и плевали на сухую траву. Из дверей училища, придерживая на ходу шашку, выскочил фельдфебель. Он бежал, слегка припадая на левую ногу, и кричал еще издали срывающимся от натуги голосом: «Кто на плац допустил? Марш все живо отсюда! Дежурны-ы-ый!» Заметив внимание к своей персоне, худосочный агитатор широко откинул правую руку с драной фуражкой и воззвал к бегущему через поле разъяренному фельдфебелю:
– Товарищ, сбрось буржуазные оковы! Долой войну! Углубляй революцию!
– Я тебе сейчас углублю, – завопил фельдфебель, багровея до самой шеи, – мать родную не узнаешь!
Обыватели, довольные бесплатным развлечением, отступили, однако, ближе к дороге. На крыльце училища появились юнкера в наброшенных шинелях и дежурный офицер. Студент, продолжая выкрикивать лозунги, ретировался в сторону железнодорожной станции.
– Что за шум, Геннадий Борисович?
– Да опять агитаторы, Ваше благородие. Каженный день повадились! То какие-то дашнаки, то анархисты, то металлисты… дьявол их разбери. Третьего дня, не поверите, Григорий Трофимович, баба агитировать притащилась: «Я, – мол, – от Союза домашних работниц». Подол, говорю, подбери, дура, да дуй отсюда.
Москаленко перевел дух и проворчал:
– У них революция, у нас – фортификация.
– Ты, брат, все-таки аккуратней с мирным населением, – заметил полковник.
– Какое же оно, Ваше благородие, мирное? – жидовня одна! – проворчал унтер-офицер. – Повылезали изо всех углов! Кому теперь разгонять? – ни городового, ни квартального. Милиция у них теперь – студентишки, повязки нацепили и ходят, как на танцы. Шашки у городовых отобрали – да они не знают, за какой конец ее взять-то, шашку!
Фельдфебель поморщился и растер тыльной стороной ладони спину – осталась у него такая привычка после привалов в Карпатских горах, где им с полковником случалось ночевать на промерзшей земле, завернувшись в шинели. Помявшись, Москаленко отвел глаза и спросил неровным, неуверенным голосом:
– Григорий Трофимыч, вчера с Харькова солдаты приезжали. Правду говорят, что теперь офицерам честь отдавать не требуется?
Полковник поднял подбородок, повернулся в сторону училища и внимательно посмотрел, изучающе, долго, как будто искал ответ в окнах старой аракчеевской крепости:
– Не хотят отдавать честь русским офицерам, будут отдавать немецким.
Не помолодел Григорий к сорока пяти годам. Высокими залысинами поднялся лоб. Похудел. Напрягся. Стал жёсток и неразговорчив. Всякий, кто смотрел в его и всегда-то глубоко посаженные, а теперь и вовсе ввалившиеся светлые глаза, понимал, что если скажет что-нибудь полковник, скупо разжав рот, укрытый широкими казацкими усами, то иначе быть не только не может, но и не должно.