Астафьевский эпизод на конференции изумляет не только сам по себе своей «недоученностью» и нахрапом. Что ж, в конце концов, это всего лишь факт личной биографии, хотя комический и прискорбный одновременно. Но заслуживает гораздо большего внимания, вызывает неизмеримо большую тревогу то, как к этим научным изысканиям, достойным гоголевского Петрушки, отнеслись те, к кому изыскатель, прежде всего, адресовался — участники конференции. Ведь это были все образованные люди, многие из них — бывшие фронтовики, офицеры. Они же не могли не понимать вздорности и клеветнической сути того, что говорил Астафьев. И что же? Да ничего. Самоуверенному оратору, который на их глазах высмеивал историю Великой Отечественной войны, оскорблял Красную Армию, делал объектом манипуляций жертвы и пролитую кровь, никто не сказал ни единого слова возражения, никто не посмел даже задать ему вопрос, какое у него образование.
Более того, ведь в зале присутствовали и военные историки, в том числе, авторы «Истории Второй мировой войны», «Истории Великой Отечественной войны» да и сам генерал Д. Волкогонов, тогда начальник Института военной истории, осуществившего эти фундаментальные издания. Надо думать, все они понимают, что в названных трудах, разумеется, есть недостатки, промахи, упущения, ошибки. В частности, можно было обойтись без цитат из Брежнева, надо было обстоятельней рассказать о судьбе наших окруженных войск, следовало дать дифференцированные данные о потерях, в том числе — во всех крупных операциях и т. д. Конкретные, обоснованные указания на эти и на многие другие изъяны, конечно, были бы только полезны и заслуживали бы благодарности.
Но ни в устном, ни в печатном выступлении Астафьева ничего плодотворного и конструктивного не оказалось. Он просто перечеркнул, постарался в меру своих возможностей высмеять, опозорить многолетние труды больших коллективов ученых, орудуя одним-единственным аргументом, родившимся в таинственных недрах его недоученности. Оратор с высоты своего гипотетического морально-умственного превосходства еще и обрушился на историков с развязными оскорблениями, со злобной клеветой, изобразив их сознательными фальсификаторами, бесстыдными ловкачами, криводушными прохвостами, вся лживая жизнь которых «лишает их права прикасаться к такому священному слову, как „правда“». Но на эту ложь и оскорбления историки ничего не ответили. Им плюют в лицо, а они даже утереться не смеют.
…Невольно думается: как бы поступил поручик Лермонтов, если в Московском дворянском собрании какой-то вития стал бы доказывать, что в Бородинском сражении мы раза в три-четыре превосходили неприятеля, что мы забросали его своими трупами, что мы вообще не умели воевать в Отечественной войне 1812 года? Как поступил бы подпоручик Толстой, если ему сказали бы, что при защите Севастополя в 1855 году у нас не было другого средства кроме собственной крови, которой мы заливали наступающего врага? Я думаю, что эти офицеры русской армии не ограничились бы пощечиной клеветникам, а позвали бы их к барьеру.
Научный план спасения кровососов
Известный писатель Анатолий Салуцкий в одной из своих статей обратился к генералу и президенту де Голлю, точнее, к его роли в решении проблемы деторождения во Франции с помощью магической силы своего слова. Оказывается, в послевоенной Франции была очень низкая рождаемость, и никакие усилия не могли исправить катастрофическое положение. Но однажды утром, сообщается нам, проснувшись в хорошем настроении, де Голль «произнес историческую фразу: „Я хочу видеть пятьдесят миллионов французов!“» И представьте себе, читатель, фраза имела колоссальный эффект. Она «перевернула общественное настроение, так всколыхнула национальную гордость, так глубоко задела патриотическое чувство народа, что стала девизом в такой интимной сфере, как деторождаемость». Отныне, надо полагать, ни один француз до семидесяти пяти лет не всходил на супружеское ложе без этого девиза. А если у одного из супругов притупилось патриотическое чувство, допустим, по причине возраста, то другой, движимый национальной гордостью, считал своим гражданским долгом завлечь антипатриотку или антипатриота в постель, чтобы через девять месяцев отрапортовать президенту де Голлю: «Ваше высокопревосходительство! Процесс пошел! Готов еще один французик. Новенький, как с иголочки»! Я не знаю, дождался ли де Голль, умерший в 1970 году, появления 50-миллионного француза, но, во всяком случае, через восемь лет после его смерти их было 53,2 миллиона. Эффект невозможно оспорить…