— Помню, как в форточку-то высунулась, чтобы тебя позвать, гляжу, а посреди двора, прямо перед нашими окнами, скульптура стоит, из снега, ну вылитый Иосиф Виссарионыч. А рядом, гляжу, ты стоишь. С деревянной лопаткой в руке. У меня сердце аж в пятки ушло. Господи, думаю, чего ж это он натворил, что ж теперь будет-то! Кричу тебе из форточки, мол, в школу пора, а ты отмахиваешься: погоди, мол, не видишь, что делом занят. И охорашиваешь лопаткой Иосифа Виссарионыча. А по двору, вижу, люди идут, то один, то другой остановится. Обсуждают: похож — не похож…
Так всё и было. Помню, с утра повалил мокрый, липкий снег, и мы с мальчишками на радостях выскочили во двор, стали в снежки играть. В школу во вторую смену ходили, полдня впереди, вот и возились в снегу…
Приустав от жаркой возни, принялись лепить снежную бабу. Скатали по свежему снежку сначала один ком, здоровенный, с трудом докатили его до середины двора, за второй принялись. Этот, поменьше, для туловища, затащили на первый, а на него ещё один — для головы. Начали эту голову пристраивать, придавать ей божеский вид, и вот тут-то, пойми отчего, вдруг и пришла мне в голову эта странная блажь… признаться, я и сейчас объяснить не могу, что меня в тот момент подтолкнуло: спал, спал и проснулся во мне ваятель. Вдруг увиделось мне в этой рыхлой бесформенной снежной глыбе, предназначенной для головы снеговика, что-то неуловимо похожее то ли на бюст известный, виденный где-то, то ли на знакомый портрет, что висит в нашей школе над классной доской, и вот засвербило, забродило что-то во мне… Словно бес-искуситель шепнул мне на ухо: а ты попробуй!
Я и попробовал. Движимый этой ещё неведомой страстью, я, уже вполне осознанно стал превращать абстрактную и безликую снежную бабу в конкретный скульптурный портрет. И вот наступила минута, когда кто-то из мальчишек, молча и терпеливо наблюдавший за этим загадочно свершающимся на их глазах превращением, тихо и удивлённо прошептал:
— Жек, а Жек, знаешь кто у тебя получился? Хошь, я у деда очки стащу? Ему очков не хватает.
— Тащи, — вдохновенно откликнулся я.
Через пять минут очки завершили сходство снежной фигуры с портретом всесоюзного старосты Михаила Ивановича Калинина. Работа была закончена, и я уже чувствовал, что дальше творить — только портить. Да и руки у меня заледенели от холода. Но что-то удерживало меня во дворе, чего-то мне не хватало. Может, зрителей, а, стало быть, и признания. Это, наверное, в любом деле так, а у людей творческих особенно: нам только кажется, что мы для самих себя творим, а если честно, положа руку на сердце, только того и ждём, чтобы о нас кто-то доброе слово молвил. Вот и я в тот день его ждал, наверное.
А тут ещё Вовка, тот самый, что притащил мне дедовы очки, вдруг спрашивает:
— А Сталина слабо?
— Не слабо, — откликнулся я. — Сниму очки и бороду, и будет Сталин.
Меня уже несло. Михаила Ивановича мне уже было мало. Ещё не зная, даже не догадываясь о том, что всё гениальное рождается посредством отсечения от целого всего лишнего, я с лёгкостью необыкновенной снял очки с холодного носа всесоюзного старосты и отлепил от него козлиную бородёнку… И получился Сталин.
Схватив дедовы очки, Вовка убежал домой, а я остался пожинать лавры. Я ждал признания и оно пришло. О, этот сладкий, ни с чем не сравнимый миг, который рано или поздно, наверное, дано испытать любому творцу. Да что говорить!
В тот день, стоя с лопаткой в руках посреди нашего убогого двора, тесно зажатого со всех сторон деревянными сараями, вечно заваленного то дровами, то торфом, то битыми ящиками и бочками из соседней орсовской столовой, на этот раз, будто ради особого, торжественного случая, забеленного, словно покрывалом, свежим снегом, я впервые испытал это удивительное, ни с чем не сравнимое, сладостное чувство от сотворённого руками своими…
Впрочем, если быть откровенным и честным, признание пришло не сразу.
— Ты чего это вздумал? — вдруг послышалось у меня за спиной. — Ты кого это тут слепил? Ну-ка живо, круши это дело, а не то я тя за уши и отправлю куда следует! Ишь, скульптор нашёлся!
Что-то злое, решительное вдруг надвинулось на меня, уже готовое крушить и раскидывать во все стороны моё творение. Может, этим бы и закончился мой первый вернисаж — два удара кулачищем по хрупкому моему ваянию — и осталась бы на дворе горка липкого снега. Но на моё счастье в этот самый момент из нашего подъезда вышел знакомый дядька, наш сосед. Он и прежде, как я замечал, был почти по-приятельски приветлив со мной, а в последнее время, после того, как моего отца продвинули по службе, отношения наши с соседом стали почти что дружескими.
— Ты чего расшумелся, — осадил он того крикуна, — ты порядки в своём дворе наводи. — В белых бурках с закатанными голенищами, в каких ходил тогда и мой отец, в кожаном пальто с меховым воротником, он подошёл ко мне, начальственным взглядом осадив сразу вдруг сникшего мужичка. — Ты на что руку поднимаешь, на кого замахнулся?! Знаешь, что за это?..