Протянула дядьке руку и вдруг увидела, как неожиданно побледнело, передёрнулось в мгновенной нервной гримасе небритое его лицо, как удивлённо взглянул он на неё, и она подумала, что это, конечно, от контузии — не надо было отплясывать перед ней на крыльце, — но тут же заметила, что всё у него как будто и прошло, и он, виновато улыбнувшись, уже без прежней лихости, без шутовства произнёс:
— Вон оно что… А я, подумать только, хожу работу ищу. Колесов я, Николай Лукич, будем знакомы, — пожимая руку, он глядел в глаза, словно хотел узнать, сказала ли что-нибудь ей его фамилия. — Очень простая у нас фамилия — Колесов. — Усмехнулся виновато. — Я ж главного тебе тогда не сказал, задурил голову с плясками… Я ж плотник. И столяр, и плотник, на все руки, можно сказать. — Покосился на свой пустой рукав. — Теперь уж не на все, а на одну. Просился в лесхоз, чтобы поближе… — вдруг запнулся, бросил на Надю быстрый взгляд, — а тут сама судьба… Примешь в бригаду, зараз пойду. И с мужиками твоими сам столкуюсь. Хоть сейчас ударим по рукам.
И ударили: зашли, объяснились в сельсовете, а через день он появился в детском доме с деревянным плотницким ящиком через плечо, за поясом топор. Четверо мужиков, уже знакомых, из прежней бригады, вместе с ним явились. Виноватые, но решительные. Вот только молодого бригадира с ними не было. Видно, отставку ему дали.
Через неделю — дело к майским праздникам шло — с ремонтом крыши закончили, за другую работу принялись. Весело и дружно стучали в лугининском парке топоры. И пахло свежим, струганым деревом, новым жильём.
А тут ещё радость. Всеобщая. Деревца, посаженные осенью вдоль центральной аллеи, одно за другим стали проклёвываться на хрупких веточках первым листом. С этой аллеи, как думалось Наде, и должна была начаться в детском доме другая, по-настоящему мирная жизнь. Здесь, полагала она, должно было пустить корни и прорасти нечто более важное, чем эти берёзки, рябинки и тополёчки, которые с таким старанием высаживали они, все от мала до велика, — должна была вернуться жизнь в искалеченные войной сердца, в зачерствевшие от горя и лишений сиротские души, в эти усталые, не по-детски скорбные глаза.
Нет, не радовала, не увлекала ребят поначалу эта Надина затея — сажать деревья. Вот картошку с капустой сажали прошлой весной, морковь и свёклу сеяли, там хоть восторгов тоже не было, но зато ясно, ради чего стараются — чтобы больше не пришлось, как бывало, в голодухе сидеть. А уж поголодали, победовали, горемычные, странствуя по белу свету, по суматошным вокзалам, по поездам, везущим невесть куда, толкаясь по чужим неприютным подъездам; он, голод, и гнал по земле, манил призрачной, словно из давних мирных снов возвращающейся надеждой, что есть, должно быть где-то такое место на земле, где ни войны, ни голода, ни холода, где можно согреться и поспать, а главное — поесть досыта…
Весной, когда картошка и капуста с собственного огорода кончились, когда в детском доме начались не самые весёлые дни, тётя Поля, утешая себя и других, приговаривала:
— И ладно, и нечего! Червячка заморили, теперь уж как-нибудь… Медведи вон всю зиму не евши спят — и ничего, а мы три бочки капусты квашеной ухайдокали, а картошки сколько, а свёклы!.. Пусть знают теперь: что сам посеешь, то и съешь.
Нехитрая эта мудрость, похоже, и сбила с толку детдомовских ребят: посадишь картошку — будешь с картошкой, ну, а берёзку хилую или тополёк? От них-то много ли проку! Вон их сколько кругом, деревьев, и в лесу, и в парке, а в животе-то всё равно пусто…
Надя помнит, как Юрка Мосунов, тощий, как хвощ по весне, мальчишка, лениво, с неохотой копая ямку для берёзки, сказал:
— Посадить бы такое дерево, — он даже глаза прикрыл мечтательно, — чтобы выросли на нём белые-белые булки, такие, как до войны… А ещё пироги с мясом и с этой, с черникой. Мамка с черникой мне на день рожденья всегда пекла…
— Вот будет у тебя день рожденья, — сказала Надя, — наберём черники и попросим тётю Полю, чтобы испекла нам такой пирог.
Сказала и невольно, не удержавшись, проглотила слюну, потому что и сама мамины пироги с черникой вспомнила.
— А берёзка, она и без пирогов очень красиво растёт, — уводила она разговор от пирогов. — Ты только представь, какой будет наша аллея года через три-четыре. Ты вырастешь, уедешь из Лугинина, а берёзка твоя останется…
Нет, думалось, не тронула, не вдохновила она его — уж очень зримо виделись Юрке, да и ей самой те пироги с черникой, и таким беспомощным, неживым казалось брошенное на землю рядом с недокопанной ямкой деревце — голое, похожее на хворостинку.