Еще раз взглянула на дверь и опять давай мне нашептывать наскоро: — Наши деревенские ей, видно, ни к чему. Надо думать, что ее не тянет к ним. Иначе, навела бы форс: ведь у нее нарядов, хочешь знать, — шкаф ломится. Я раз ночевала у них, как ездила в город. Показывали. Зимнее пальтецо — загляденье! Сукно зеленое, не хуже бархата. Воротник черный, из самой дорогой цигейки. Демисезонных у нее два. А платьев разных такой комплект — веревок не хватит, ежели развешивать на проветривание. Одна дочка‑то — через то и неотказно ей ни в чем. Да и бережливая. Такой, что ни заведи — не в убыток. А отец с матерью только для дома и живут. Уж сам‑то скупой — кровь из зубов! Он плотник. Работает больше здесь. Ему ведь знакома вся округа. Они раньше жили в Беричевке. В город переехали не так давно, года четыре назад. Дору‑то прислали к нам. Нынешним летом думает кончить институт. «Как, — говорит, — получу диплом, так и переведусь в городскую школу». Оно, знамо, при доме да при родных на что способнее. Но ей и у меня ни в чем не притеснительно. Верно, я строгая, люблю порядок и настою на своем. Я с первых дней оговорила ее за сухомятку. Дело ли — один чай да хлеб? Деньги сбережешь, а ноги протянешь. И как зазвала ее тогда же обедать вместе с нами, так с той поры только стучу в стену, чтобы шла, не дожидаясь приглашения. Третья ложка меня не разорит. Да и свыклись мы с ней. Она нам как своя. Любо то, что никуда ее не тянет по‑пустому. Только отобедает, сразу садится за тетради да за планы. Потом под вечер, ежеле не снежно да не ветрено, надевает лыжный костюм и идет на улицу, скатится к Яхрусту, пробежит по Омелюхинским вырубкам и вернется, точно из бани али с пожара — так раскраснеется. И опять принимается за свое дело: либо пишет, либо читает».
Высказала мне все это тетка Феня с охоткой заговорщицы и так же неожиданно оттолкнулась от стола, как и припала к нему: «Ведь мне пора на ферму: скоро корм задавать. — И наказала напоследок: — Смотри, не упускай невесту! Она хоть и учительница, а на все горазда: примоется и выстирает почище моего. Всякое дело видит. А что прижимиста и к шкафу льнет, так невелика беда: эти рога можно обломать. И следует! В тряпках‑то не только ребенок, любой задохнется…»
Она ушла. Я был в таком состоянии, словно обсыпали меня зерном из бункера: весь вроде связан и сам не свой. Знаете, как действует на нас догадка посторонних о наших чувствах, да вдобавок к тому — их советы. Вернулась Дора. Она зажгла спичку и сняла с лампы стекло. «Беспокоится за Васю: не отстал бы в учебе, — сказала про то, зачем приходила женщина. — Он из моего класса. Надо завтра поручить двоим‑троим из ребят помогать ему: будут навещать в больнице и объяснять задания».
Она засветила лампу и сказала: «Вы знаете…» Но тотчас осеклась: это она увидела в моих руках тетради — свою и Фаины Марковны. Я тоже очень смутился, так как не мог понять, каким образом они очутились у меня. «Зачем вы их?» — стеснительно спросила Дора и глядела на тетради так, как старшеклассница на отобранный у нее любовный стишок. «Извините, — говорю, — это я так, сличал почерки». Тут же положил тетради на стол, а сам вместе со стулом отодвинулся от стола, хотя это было теперь ни к чему. Дора тоже без надобности перенесла тетради на полочку в углу, где вместо икон находились книги. «Мой, конечно, хуже, — со вздохом сказала про свой почерк, прошла к печке и прислонилась к ней, грея спину и руки. — Не торопясь, я тоже пишу красиво, но не до того, надо отсылать работу, срок уже кончается. Задержалась не из‑за себя; никак не могла найти материал по теории поэзии. В библиотеках бесполезно спрашивать: всегда на руках. Хорошо, что выручила меня Фаина Марковна. На днях нас, учителей русского языка, вызывали на ее показательные уроки. В перерыв зашел разговор о заочной учебе. Я пожаловалась на отсутствие пособий. А она такая славная! Зазвала меня к себе на квартиру и дала ту тетрадь», — кивнула Дора на полочку.