Паскаль же в окружающей нас непонятности и загадочности видит залог лучшего бытия, и всякие попытки упростить жизнь, свести неизвестное к известному кажутся ему кощунственными. Припомните все, что в своих Pens'ees Паскаль говорил по самым различным вопросам. Все под его руками разрывается, разбивается вдребезги, теряет всякий смысл, всякое внутреннее единство. Если бы нос Клеопатры был чуть короче, всемирная история получила бы иное направление. Правосудие наше имеет своей границей протекающий ручей: по сю сторону убивать нельзя, по ту — можно. Цари и судьи так же ничтожны, как подданные и подсудимые и т. п. И все это не "игра ума", все это имеет глубочайшие корни в душе Паскаля. Паскаль действительно убежден, он видит, что всемирная история определяется ничтожными случайностями. И если бы он жил в наше время, когда все научились от Гегеля видеть во всемирной истории саморазвитие духа, — он не отказался бы от своих слов. И если Гегель теперь сведен к очной ставке с Паскалем (мы ведь согласились, что в таком допущении нет ничего невозможного), то надо полагать, что на высшем суде нашли, что в короткой фразе Паскаля больше «прозрения», чем в толстых томах Гегеля. Это для нас непонятно и неприемлемо? Но, раз вы хотите быть с Паскалем, у вас нет иного выхода, как vous ab^etir и непрерывно повторять вслед за ним заклинательные слова — humiliez-vous, raison impuissante, taisez-vous, nature imb'ecile (434). На высшем суде наши veritates aeternae не признаются. Это там, на этом суде, Паскаль и научился отводить бессильный разум и дурацкую природу нашу. Вот как он сам об этом рассказывает: "Chose 'etonnante cependant, que le myst`ere le plus 'eloign'e de notre connaissance, qui est celui de la transmission du p'ech'e, soit une chose sans laquelle nous ne pouvons avoir aucune connaissance de nous-m^emes! Car il n'y a rien qui choque plus notre raison que de dire que le p'ech'e du premier homme ait rendu coupables ceux qui, 'etant si 'eloign'es de cette source, semblent incapables d'y participer. Cet 'ecoulement ne nous para^it pas seulement impossible, il nous semble m^eme tr`es injuste; car qu'y a-t-il de plus contraire aux r`egles de notre mis'erable justice que de damner 'eternellement un enfant incapable de volont'e, pour un p'ech'e o`u il para^it avoir si peu de part, qu'il est commis six mille ans avant qu'il f^ut en ^etre? Certainement, rien ne nous heurte plus rudement que cette doctrine; et cependant, sans ce myst`ere, le plus incompr'ehensible de tous, nous sommes incompr'ehensibles `a nous-m^emes. Le noeud de notre condition prend ses replis… dans cet ab^ime; de sorte que l'homme est plus inconcevable sans ce myst`ere que ce myst`ere n'est inconcevable `a l'homme" (434).[159] Совершенно очевидно, что мысль, лежащая в основе этого отрывка, никогда не будет причтена людьми к тем вечным истинам, которые открыв аются всем и каждому при свете разума. И Паскаль это превосходно знает. Он сам подчеркивает, что ничто не может так возмутить наш разум и нашу совесть, которым дано решать, что есть истина и что есть справедливость, как тайна грехопадения и наследственного греха. Наследственный грех представляется нам как бы нарочитым воплощением всего, что мы считаем безнравственным, постыдным, бессмысленным, невозможным. И все-таки, — говорит Паскаль, — здесь величайшая истина. Как и Тертуллиан, и как Лютер, он ясно видит все pudet, ineptum и impossibile, из которых составлено библейское сказание о грехопадении, — и все жезаявляет: non pudet, prorsum credibile est, и даже последнее, торжествующее certum. В этом и было «обращение» Паскаля, как видно из сохранившейся записки, которую он носил зашитой под подкладкой своего платья. В ней он решительно отрывается от эллинской истины. "Dieu d'Abraham, Dieu d'Isaac, Dieu de Jacob, non des philosophes et des savants" (Op. 2, 13),[160] так формулирует он в кратких, наскоро набросанных словах то, к чему он пришел. И тут — все та же «пропасть», тот же запутанный клубок непримиримых противоречий. Тут и страшная фраза — Господи, отчего ты меня покинул, и слезы радости, и сомнения, и уверенность. И над этим одно безумное, страстное желание: забыть весь мир, забыть все — кроме Бога. Забыть все правила, все законы, все вечные и нематериальные истины, в подчинении которым философия видела наше назначение. Вынести все муки — не только физические, но и нравственные, чтоб достичь последней цели: 'eternellement en joie pour un jour d'exercice sur la terre (Op. 2, 13).[161] "Ненавистному Я" должна быть возвращена утерянная Адамом свобода и первое благословение Творца. И что, сравнительно с этими великими дарами Творца, наши «вечные» земные истины и высокие добродетели!
X