Лодочный сарай Каза — такой тесный, что там и портовой крысе не понравилось бы, — стал моим пристанищем, когда «пыльные тридцатые» с такой яростью обрушились на мой уголок Техаса, что на многие мили вокруг смели с карты всех, кто жил и трудился на этих землях. Некоторые — как мои матушка, папа и сестренка — нашли убежище от стихии только в могиле шести футов глубиной. Кто-то вместе с оки[4] брал курс на Калифорнию. Остальные, как я, пытались прибиться к родне — любой, какая только примет.
Из родственников у меня остался лишь человек по имени Каз с Восточного побережья. Я никогда в жизни его не видел, и для меня — семнадцатилетнего парнишки из Техаса — он был все равно что инопланетянин. Но делать было нечего: я остался один посреди разоренных пустошей, похоронив всех, кого любил, и мне некого было просить о помощи, не считая шерифа, к которому я не смел обратиться по причинам, в которых пока не готов сознаться.
Я просидел у могилы мамы, отца и сестренки всю ночь, а потом забрезжил рассвет. Так и не смыв с себя смертоносную пыль, погубившую всех нас, я раскопал в захиревшем мамином садике ее банку, набитую мелочью, и, пошатываясь, зашагал к шоссе без единой слезинки в глазах. И только когда рядом остановился огромный тягач и водитель поинтересовался, куда я держу путь, я вдруг понял, что онемел.
— Ты ведь оки?
Я попытался ответить. Однако с губ не слетело ни звука.
— Ты чего это, малый, язык проглотил? — спросил водитель.
И опять ни слова в ответ.
Окинув меня пристальным взглядом, водитель указал большим пальцем на пустой грузовой отсек и высадил меня на станции Мьюлшу прямо напротив участка, где сидел шериф. Я стал ждать ближайший поезд на восток и все поглядывал на дверь участка, понимая, что не сумею ответить на вопросы, которые непременно возникнут у шерифа, ежели он меня увидит. Стоило только поезду вместе со мной отъехать, как шериф и впрямь вышел на улицу и увидел меня, во все глаза смотрящего на него.
После этого на каждой остановке я просто места себе не находил. Денег хватило, чтобы добраться до Чаттануги; там я пристроился на товарняк и ехал на нем, пока не увидел, как какое-то хулиганье стянуло с бродяги обувь, а потом скинуло его с поезда. Тогда я пересел на мотоцикл и продолжил путь, пока не кончился бензин, подворовывая еду по пути, точно бродячая собака, пока у меня самого этот мотоцикл не украл какой-то беженец с опасной бритвой на изготовку. Тогда мне пришлось отправиться напрямик к Казу, где меня ждало столько воды, сколько иссушенным жаждой глазам и не снилось.
Когда Каз спросил, кто я, черт побери, такой, мне пришлось нацарапать ответ угольком на причале. Он прочел, хмыкнул и проговорил: «Неудивительно, что дурачок, с такими-то родственничками», а потом заставил трудиться, чтобы заработать себе ужин. Сорок безмолвных дней и ночей я ютился на заплесневелой кушетке в дальнем углу лодочного сарая. Но теперь у меня и того не осталось. Снова некому было обо мне позаботиться, а мне — некого оплакать из недавно почивших: Каз оказался таким бессердечным негодяем, что я уже подумывал, как бы стащить у него деньжат и сбежать.
Вновь подтянув штаны, полные камешков, набитых туда стихией, я окинул взглядом то, что осталось от человека, ради которого я преодолел пол-страны. Потом потянулся вперед, стараясь не задеть окровавленную мачту, и ощупал карманы мертвеца. Не отыскав в них ничего, кроме амулета — кроличьей лапки на удачу, — я, охваченный еще одним ураганом — взрывом собственной ярости, начал пинать тело, и делал это так неистово, что ко мне вернулся дар речи. Я бил Каза ногами и проклинал его, серые небеса, черный океан, гнилостный воздух, матушкиного драгоценного Иисуса и его Отца — Всемогущего и жестокого — пока не поскользнулся и не упал на спину, подставив лицо мелкой мороси с неба. Тут-то дамбу внутри меня прорвало: я разрыдался и рыдал долго и безутешно, словно маленький мальчик, которому некуда идти. Впрочем, им я и был.
Наконец я поднялся, натянул сапоги, подвязал штаны обрывком веревки от лодки и вернулся к причалу.
Я сидел и в отчаянии смотрел вдаль, наблюдая, как к бухте один за другим приближаются искалеченные корабли.
И вдруг увидел жирафов.
К причалу подошло грузовое судно, основательно побитое непогодой, и началась разгрузка. Сам не помню, как вскочил на ноги и кинулся туда. Помню только, как стоял среди экипажа, одетого в форменные синие комбинезоны, и дивился происходящему. Прямо передо мной — под стрелой подъемного крана, который только-только снял их с палубы, точно кипу шин, — висело два жирафа! Один был живой, он покачивался в потрескавшейся, но по-прежнему целой клетке — величественное создание, огромное, точно дерево. Второй безжизненно раскинулся чуть ли не по всему причалу, а клетка расползлась кругом, будто мехи аккордеона.