Удивление Валентина Линева из Варшавы (5 глава “Дара”) подхватывается Иваном Есауловым из “Нового мира”[21]:

“Автор пишет на языке, имеющим мало общего с русским. Он любит выдумывать слова. Он любит длинные запутанные фразы, как, например: “Их сортирует (?) судьба в предвидении нужд (!!) биографа” …

“вновь пользовался всеми материалами, уже однажды собранными памятью для извлечения из них данных стихов”… “Утилитарное отношение: тренировочный режим… питался Пушкиным”; (восклицания и курсив – авторов).

Как мы видим, основной принцип суждения своей прозы Набоков предвидел сам.

Принцип этот заключается в том, чтобы, не ухватывая общих намерений автора, судить его по тем составным компонентам его прозы, которые доступны ощупыванию руками. “Мир для слепцов необъясним”[22], говорится в одном стихотворении Сирина, – и наши критики оценивают явление Набокова как слепые старцы из восточной басни, ищущие дефиницию слону (“он как веревка”, “он как колонна”, “он как лопух”).

В “Истинной жизни Себастьяна Найта” господин Гудмэн, образец пошлости, автор первой в Англии книги о Найте (напомню, что Н. Анастасьев автор первой в России книги о Набокове) цитирует рассказ Найта о том, как тот попал в городок, где умерла его мать. Найт знает лишь, что городок называется Рокбрюн, а гостиница носила название “Фиалка”, расспрашивает прохожих; наконец извозчик привозит его к таверне с фиалками на вывеске. Там, сидя под яблоней, Найт пытается уловить что-то, реконструировать некий образ смерти, – и ему уже кажется, что он нашел, схватил нужное, говорящее, истинное ощущение – пока не узнает, что это “совсем другой Рокбрюн, в департаменте Вар”. Этот эпизод, характернейший для всего мировоззрения Набокова, – здесь появляется лишь для того, чтобы смоделировать реакцию на него критики, – и в ее лице всего типа усредненного, отупленного человеческого сознания, не желающего конечно разбираться в набоковской концепции смерти, – точнее, ее отсутствия, – и в набоковском представлении о тех странных течениях, какие вечно проводят человека рядом с чем-то важным, опахнув его дыханьем истины, – и тут же иронически отрицают сами себя. “Приведя этот отрывок, г-н Гудмэн не придумал ему лучшего толкования, чем такое: “Себастьян Найт был до того влюблен в карикатурную сторону вещей и до того невосприимчив к их серьезной сути, что сумел, даже не будучи по природе циничным или бездушным, устроить балаган из сокровенных чувств, по справедливости священных для рода человеческого”.

Как г-н Гудмэн понял рассказ Найта? Вполне в духе благолепной эмигрантской и позднесоветской критики он осуждает рассказчика за то, что тот без должного пиетета отнесся к явлению смерти; в скрипящем развороте мысли на тормозах тотчас за кладбищенской околицей ему видится глумление над сыновними чувствами. Вместо того чтобы рассказать о библейской печали, таящейся в смерти, и босым, в ряске, со шмелевской свечкой в руке пройти сторонкой в божий храм, – Набоков рассказывает анекдот, подбрасывает читателю аппетитную истину и, только тот Каштанкою успевает проглотить ее, за веревочку вытягивает наживку обратно. Пиши г-н Гудмэн свою книгу о Найте дюжиной лет позже, он непременно упомянул бы о “Постороннем” Камю с его курением сигареты над материнским гробом. Промашку г-на Гудмэна исправил г-н Анастасьев.

(Между тем образ Набокова весьма ясен и целенаправлен; он повторяется в других романах с той же настойчивостью. Пытающийся постичь загадку и тайну бытия уже здесь человек подходит к ней так близко, что казалось бы, уже настигает ее, – но всякое утверждение, всякое формирующееся представление о ней лишь заманивает в ложную глубину, чтобы затем выбросить ловца обратно к разбитому корыту действительности. Тайна играет с человеком в кошки-мышки, и всякого, кто хочет ухватить ее за подол, она мягко и с улыбкой ставит обратно на свое место, как любопытствующего Синеусова, если только не прихлопывает, как Пильграма, могильным камнем.)

Каждому непостижимому и сложному движению набоковского онтологического устремления есть отражение в его прозе, и каждому образу, сформированному в набоковской прозе этим онтологическим стремлением, есть, к сожалению, примитивное толкование критики, наводящей лишь тень на социологический плетень. Рассматривать прикладную проекцию, разумеется, удобней и ловчей, но жаль, что эти правоверные критики, покидая содом и гоморру набоковского творчества, хоть раз лотовой женой не обернутся на источник света, – чтобы можно было благословить день, в который шаблонное писание популярных предисловий прекратило теченье свое.

Перейти на страницу:

Похожие книги