Не только на слух, но и в первом прочтении уловить и освоить подлинное значение и символику этой встречи, ключевой в завязке романа, – здравый смысл неизбежно будет противиться этому. Однако автор напрягал своё воображение не пустой фантасмагории ради, а взял на себя крайне «серьёзное дело»: провести большие манёвры, генеральную уборку в своём творческом хозяйстве – со всеми его литературными, философскими и мировоззренческими проблемами, расчистить место и промыть горизонты для проверки компаса перед дальнейшей навигацией, как выяснилось вскоре – через биографию Чернышевского (с перерывом на «Приглашение на казнь») – к «Дару».
«Отчаяние», если в двух словах, – это роман-поиск о критериях, отличающих подлинного творца от его карикатурного подобия. Герой романа, по точному определению М. Маликовой, «важен был Набокову не для игры в кошки-мышки с ненадёжным повествователем, а для объективации собственных писательских проблем».7423 Похоже, что масштабов этой задачи никто из современников оценить не смог. Индикаторы этого – узкие ракурсы критики, затрагивающие лишь часть спектра высвеченных автором вопросов, на которые он искал ответы. Самое поразительное, что никто из тогдашних критиков, как будто по сговору умолчания, даже не упомянул о том, что при чтении романа бросалось в глаза с первого взгляда, а именно: что жанр «человеческого документа», так давно и настырно навязываемый страдальцами «парижской ноты» (особенно воинственными адептами «Чисел»), и столь же давно Сириным презираемый и отвергаемый, – наконец-то нашёл себе образцово-показательное применение в многострадальной повести героя романа, «гениального новичка» Германа Карловича (правда, подпорченной пародийными интонациями автора романа).
Г. Адамович признал «Отчаяние» «самым искусным созданием Сирина», увидев в нём «подлинно поэтическое произведение», «поэму жуткую и почти величественную» – «литература эта, бесспорно, первосортная, острая и смелая». В итоге, однако, автору был вынесен приговор: «Но нигде, никогда ещё не была так ясна опустошённость его творчества… Сирин становится, наконец, самим собой, т.е. человеком, полностью живущим в каком-то диком и странном мире одинокого, замкнутого воображения без выхода куда бы то ни было, без связи с чем бы то ни было». Похоже, красноречиво и пугающе – только адресом Адамович ошибся: последнее определение относится всё-таки не к автору, а к герою. Сирин, заключает Адамович, вопреки традиции русской литературы, вышел не из «Шинели» Гоголя, а из его же, но «безумной», холостой, холодной линии «Носа», подхваченной «Мелким бесом» Ф. Сологуба.7431
Даже опытные и расположенные к Набокову критики – В. Ходасевич, В. Вейдле – как будто ходили вокруг и около, не решаясь дать сколько-нибудь определённый ответ на вопрос: кто же он, герой «Отчаяния»? Они невольно сосредотачивались на том, что как нельзя более было близко и понятно им – на муках и сомнениях творчества, – и поддавались эмпатии к Герману Карловичу (чуть ли не как к коллеге) и/или отчасти всерьёз ассоциировали его с автором. Такой «наивный», «нелитературный» код чтения, характерный, как правило, для сторонников жанра «человеческого документа» (каковыми указанные критики не являлись), Маликова называет металитературной аллегорией, или, выделяя курсивом, –
Оправдание такого прочтения Маликова находит как раз в специфике описания сцены убийства, «поскольку этический элемент в ней снят её фрагментацией: подробное, мелочное описание бритья Германом Феликса, подстригания ему ногтей, переодевания, наделяет эти действия особым смыслом, который мы не можем понять, так как к нему нет ключа, но это необъяснимое углубление смысла превращает телесные жесты в текст. Таким образом,