В непосредственном подступе к центру композиции романа (конец четвёртой – начало пятой главы) – роковому в нём рубежу, Герман Карлович, подходя к скамье, где ждал его Феликс, видит его палку, которая, «небрежно прислонённая к сиденью скамьи, медленно пришла в движение в тот миг, как я её заметил (курсив мой – Э.Г.), – она поехала и упала на гравий».8032 Эта палка, которую он поднял и держал в руках, с выжженным на ней именем владельца, годом и названием деревни (и как он мог потом забыть о ней?!), приведёт его на другую скамью – подсудимых. Ещё раз, в последний момент, предупреждающим (и замеченным!) движением палки герою предоставляется возможность противостоять наваждению: «На мгновение, говорю я, он мне показался так же на меня похожим, как был бы похож первый встречный. Но … черты его встали по своим местам, и я вновь увидел чудо, явившееся мне пять месяцев тому назад».8043 «По своим местам» – то есть без движения, как у мёртвого, жизнь же – это вечное движение, изменчивость, игра, многообразие, это так ясно, никаких философий не требуется. Поразительно, как заботливая судьба (автор, Бог?) с тревожностью и терпением материнской опеки, вновь и вновь пытается образумить безумца, но, что называется, вотще.

Состоявшийся тогда разговор с Феликсом, с его сентенциями типа «философия – выдумка богачей», или «всё это пустые выдумки: религия, поэзия…», повествователь вспоминает как доказательство того, что в Феликсе, «мне кажется, был собран весь букет человеческой глупости»8054; и это немедленно вызывает в нём, по контрасту, волну бахвальства со ссылками на какие-то изречения, которые он где-то «слямзил», с упоённой констатацией, что «восхитительно владею не только собой, но и слогом», с перечислением двадцати пяти употребляемых им почерков – и все, как есть, в наличии в излагаемой повести.8065 Отметим ещё раз: контакт с любым человеком (и тем более – с бездомным бродягой) вызывает в герое всплеск чувства превосходства, что всегда провоцирует в нём потребность самоутверждения посредством унижения «другого», и практически все «другие» рассматриваются им как объект для манипуляций (хотя на самом деле зачастую всё обстоит как раз наоборот – жене Лиде и Ардалиону это удаётся до смешного легко).

Единственный персонаж, к которому протагонист питает некое уважение и с которым он готов считаться, – это «определённый, выбранный мной человек, тот русский писатель, которому я мою рукопись доставлю, когда подойдёт срок»8071 (не подозревая, правда, что это и есть его, Германа Карловича, строгий автор и небытный Бог). Что же касается писателя Сирина, то всю эту катавасию с хвастовством героя разными почерками он, оказывается, использовал, по свидетельству Долинина, опять-таки для очередной собирательной пародии на «стилистическую разноголосицу, характерную для советской прозы двадцатых годов».8082

Самонадеянный герой весьма ревниво относится к мнению этого его «будущего первого читателя», «известного автора психологических романов», которые, как он полагает, «очень искусственны, но неплохо скроены» (не исключено, что такова была снисходительно ироническая оценка собственного творчества и самим Сириным). Он гадает, что почувствует этот читатель-писатель: «Восхищение? Зависть? Или даже … выдашь моё за своё, за плод собственной изощрённой, не спорю, изощрённой и опытной фантазии, и я останусь на бобах?.. Мне, может быть, даже лестно, что ты украдёшь мою вещь… » – но при этом, справедливо подозревает Герман Карлович, кое-что будет перелицовано в его повести – в нежелательную для него сторону.8093 Этим своего рода выяснением отношений между повествователем и «русским писателем», которому он со временем собирается вручить свою рукопись, читатель очередной раз приглашается свидетелем и невольным судьёй в сложной, неоднозначной игре двойного авторства – романа и повести.

Вспоминая, что он насочинял Феликсу в душещипательной истории о своей жизни, чтобы внушить ему, как они похожи и какие ждут их обоих фантастические перспективы при условии совместной работы, завравшийся герой вдруг спохватывается: «Так ли всё это было? Верно ли следую своей памяти, или же, выбившись из строя, своевольно пляшет моё перо? Что-то уж слишком литературен этот наш разговор, смахивает на застеночные беседы в бутафорских кабаках имени Достоевского; ещё немного … а там и весь мистический гарнир нашего отечественного Пинкертона … я как-то слишком понадеялся на своё перо… Узнаёте тон этой фразы? Вот именно».8104 Намёк очевиден – на Достоевского, к которому Герман Карлович относится уничижительно, но перо его почему-то невольно как раз под Достоевского и «пляшет», ввергая в исповедальные интонации и мешая передать разговор с Феликсом таким, каким он был.

Перейти на страницу:

Похожие книги