На шестой день пребывания героя в гостинице, с последним, самым сильным порывом ветра, пришло газетное сообщение об убийстве в Германии с простой и очевидной его разгадкой. Имя убийцы было названо, ветер утих, пришла череда буйствовать уличённому постояльцу: «…ни звука о сходстве … сходство … не упоминалось вовсе».8515 Ринувшись в город, за газетами, он обнаружил, что в них было «очень много, слишком много»: «…вину свалили на меня сразу ... словно рады были меня уличить, словно мстили мне, словно я был давно виноват перед ними и давно жаждали они меня покарать».8526
В пароксизме, слишком похожем на острый приступ паранойи, доведённый, по собственному признанию, «почти до обморока», рассказчик кидается в атаку, обвиняя своих обидчиков в том, что они, «исключив априори возможность сходства», проявили пристрастность и глупость, «усомнились в моих ум-
ственных способностях... Было даже предположение, что я ненормальный».8531 Фанатично уверенный в своей «творческой удаче», Герман Карлович перечисляет, по его мнению, «мелкие, совсем неважные недостатки нашего с Феликсом сходства»,8542 не замечая, что называя их, он как нельзя более убедительно доказывает алогичность своих выводов. С маниакальным упорством и страстью заклинательного накала он продолжает твердить, что «по косности своей, и тупости, и предвзятости, люди не узнали меня в трупе безупречного моего двойника. Принимаю с горечью и презрением самый факт непризнания (чьё мастерство им не было омрачено?) и продолжаю верить в безупречность. Обвинять себя мне не в чем. Ошибки – мнимые – мне навязали задним числом, голословно решив, что самая концепция моя неправильная… Я утверждаю, что всё было задумано и выполнено с предельным искусством, что совершенство всего дела было в некотором смысле неизбежно, слагалось как бы помимо моей воли, интуитивно, вдохновенно. И вот, для того, чтобы добиться признания, оправдать и спасти моё детище, пояснить миру всю глубину моего творения, я и затеял писание сего труда».8553 Рывок в семь дней (шесть дней творения плюс день отдыха – по примеру несуществующего Бога), и осталось «перечесть, исправить, запечатать в конверт и отважно отослать». Герой изнурён, но доволен и спокоен.
Однако – «ан нет!» – после так и недоработанной десятой главы ему придётся начать непредусмотренную, одиннадцатую. И это уже не повесть – не до того, а просто дневник, с первой записью от 30 марта 1931 года: «Я на новом месте: приключилась беда». Этот качественный рубеж отмечен тем, что «ураганный ветер, дувший все эти дни, прекратился»8564 – возмущавшее стихию «творчество» самозванного демиурга подлежит обличению, которое вот-вот состоится, и природе незачем больше волноваться. Ничего не подозревающий, довольный собой носитель «чудного дара», выйдя в сад, где его «обдало чем-то тихим, райским», решил напоследок съездить в город и поразвлечься чтением берлинских газет. И вот там-то его ждала беда: сообщение, что в автомобиле был найден предмет, устанавливающий личность убитого», – палка Феликса, упоминание о которой с изумлением было обнаружено автором лишь при перечитывании собственной рукописи. «Дивное произведение» обратилось в труху, неоконченная повесть получила название «Отчаяние», «сомнение в главном» – своей гениальности – обрекло на «улыбку смертника» 8575.
Укрывшись на время, до неминуемого ареста, в горной деревушке, Герман Карлович не видит «особых причин медлить мне в этом тёмном, зря выдуманном мире»:8581 «…перейдена грань, после которой софисту приходится худо». Последняя запись – 1 апреля: герой под домашним арестом, под окнами стоят зеваки, человек сто, но ему чудится, что их сотни, тысячи, миллионы: «Отворить окно, пожалуй, и произнести небольшую речь».8592 Конец романа.
* * *
И чем могла бы быть эта речь? Видимо – ответом на вопрос, заданный несостоявшимся гением самому себе накануне ночью, в дневниковой записи от 31 марта: «Чего я, собственно говоря, натворил?».8603 Ответ этот есть, и он уже приводился – в самом начале романа: «Если бы я не был совершенно уверен в своей писательской силе … не случилось бы ничего. Это глупо, но зато ясно». Действительно, глупо, и, действительно, ясно, – в чём герою и пришлось убедиться. И хотя философия – отнюдь не «выдумка богачей», как думал малограмотный Феликс, однако оказалось, что нет такой философии, которая могла бы оправдать совершённый «жизнетворческий» акт. Но зачем же тогда, если всё так ясно, героя снова тянет к окну: «Я опять отвёл занавеску. Стоят и смотрят. Их сотни, тысячи, миллионы. Но полное молчание, только слышно, как дышат».8614 Миллионы? Не слишком ли преувеличена аудитория, которую приписал автор воображению отчаявшегося, разочарованного в себе и готового покинуть «этот тёмный, зря выдуманный мир» героя? Не ему бы она впору, а его сочинителю – писателю Сирину.