Так в чём всё-таки увидел писатель-эмпирик «самую простую ежедневную действительность»? В периодических казнях – и не гражданских, а с отрубанием головы топором, каковые практиковались кое-где в Германии (в Пруссии) ещё в веймарский период, а с приходом Гитлера к власти стали средством устранения его политических противников (правда, с некоторым техническим усовершенствованием – гильотиной). В пространной сноске, специально посвящённой этому вопросу, А. Долинин ссылается на американского исследователя творчества Набокова Д. Бетеа, предположившего, что на замысел «Приглашения на казнь» могла повлиять заметка в парижской газете «Последние новости» (1934. 11 января. № 4677), сообщавшая о казни поджигателя Рейхстага Ван дер Люббе (как оказалось, с ошибкой – его казнили не топором, а гильотиной). Здесь же упоминается вышедшая в Париже и Лондоне в 1934 году «Вторая коричневая книга гитлеровского террора» – сборник, подготовленный известными участниками антифашистского движения с описанием судов и казней, осуществлённых Гитлером в 1933 году.9231
Бойд, помимо ссылки на Чернышевского, также обращает внимание на факты, относящиеся к категории той «самой простой ежедневной действительности», которая «строго логично» напросилась автору в нечаянный, незапланированный роман: «Не случайно, – отмечает он, – Набоков начал “Приглашение на казнь”, когда Геббельс в качестве министра народного образования и пропаганды начал ковать из немецкой культуры “культуру” нацистскую, а Сталин сжал в кулаке Союз советских писателей и весь Советский Союз».9242 Сюда же относит он показательные процессы в СССР середины 1930-х годов, когда Бухарина и других подсудимых принуждали покаяться перед партией и признать себя троцкистами и иностранными шпионами.9253
Большую обзорную статью «Набоков и советская литература», специально посвящённую роману «Приглашение на казнь», А. Долинин начинает с признания: «Для писателя, всю жизнь строившего образ олимпийца, которого не волнуют политика, история и мелкие дрязги литературных бездарей, Набоков знал презираемую им советскую литературу очень даже неплохо».9264 Двух уместных примеров из этой статьи будет достаточно, чтобы понять, какой именно прискорбный «реализм» имелся в виду Набоковым в письме к матери, – он почерпнул его из «самой простой повседневной действительности» советских граждан, с героическим пафосом преподносимой в советской литературе, как то: «…установка на нивелирование личности, которую Набоков высмеял в “Приглашении на казнь”» и которая «нашла уродливое воплощение даже в самой советской литературе».9275 Или: «…чекистская практика так называемой “перековки” заключённых», которая «отразилась у Набокова в попытках тюремщиков и палача “перековать” неисправимого Цинцинната».9281 «Эмпирика» – более чем убедительная.
В 1959 году, в известном «Предисловии автора к американскому изданию», Набоков заявил: «Вопрос, оказало ли на эту книгу влияние то обстоятельство, что для меня оба эти режима (т.е. советский и фашистский –
В 1930-х же, – и чем дальше, тем больше, – эмпирика всё менее напоминала открыточную. В написанных за две недели творческой лихорадки летом 1934-го страницах (рядом с Верой и полуторамесячным сыном) так много совершенно конкретных, прямо-таки цитатных мет обоих этих изуверских режимов, что никакая фантазия, никакое воображение, никакие готовые рецепты от гностиков или Платона не перекрывают остро актуального, трепещущего смысла этого текста. Если раньше обыденная «чаща» берлинской жизни, сколь бы ни претила она русскому эмигранту Набокову, всё же удовлетворяла его основным жизненным требованиям (см. уже приводившуюся цитату из пятой главы «Дара»9314), а именно: он был