С. Давыдов включает фразу о звёздах в ряд критериев, определяющих Цинцинната как прирождённого гностика,9581 он ссылается и на многие другие живописные чёрточки гностики, украшающие этот роман, – и всё же чем-то искусственным отдаёт тщательная, кропотливая, с натяжками и домыслами подгонка всего текста только и исключительно под древний эсхатологический миф. Любопытно, что, знакомя читателей с основами гностических мифов, Давыдов дважды ссылается на изданную в 1913 году в Петербурге монографию «В поисках за божеством: Очерк из истории гностицизма», автором которой был Ю.Н. Данзас, скрывавшийся, правда, за псевдонимом Юрий Николаев.9592 Данзасы, среди прочих, числятся в «Других берегах» в списке состоявших в «разнообразном родстве или свойстве» с Набоковыми,9603 и связи эти постоянно поддерживались – так что с большой долей вероятности книга эта могла быть подарена автором и попасть в насчитывавшую 10 тысяч томов семейную библиотеку Набоковых. И как знать, Володя Набоков, в ту пору уже четырнадцати лет, неустанный, с детства, «пожиратель» книг – может быть. он тогда уже удосужился ознакомиться с изысканием потомка известной с декабристских времён семьи. В любом случае, что писатель Сирин в гностических мифах разбирался и что в «Приглашении на казнь» гностикой явно, как он мог бы выразиться, «сквозит» – сомнений нет. Но это, однако, не значит, что, будучи
Вообще, образы, подобные Цинциннату, не только типичны, но и в высшей степени симптоматичны для любимых героев Набокова, – как в детских, так и во взрослых их ипостасях. Разве не странен одинокий и очень уязвимый мечтатель, «ненастоящий коммерсант» Драйер из «Короля, дамы, валета», знающий за собой тайную застенчивость и неспособность общения с «обычными» людьми, который любит, но «не видит», по словам Эрики, свою пошлую и жестокую жену, готовую из-за его «неправильности» и ради денег пойти на убийство, по причине её алчности несостоявшееся. Или Лужин – глубокая клиника, приведшая к гибели талантливого аутиста. На Лужина (и, как признавался Набоков, отчасти на него самого) в детстве похож мучительно застенчивый Путя Шишков, герой рассказа «Обида», от которого, как от Цинцинната, другие дети в играх тоже «отпадали», считая его «ломакой». К этому же ряду относятся странности молодого одинокого героя «Соглядатая» с его гипертрофированной чувствительностью, ранимостью, болезненной саморефлексией и эскапическими фантазиями двоемирия, чуть не стоившими ему жизни. Природное «блаженство духовного одиночества» Мартына Эдельвейса в «Подвиге» и незнание, как и куда его применить, вкупе с неизлечимой ностальгией и безответной любовью, загнали его, тиранией автора, в зряшный «подвиг» – дабы доказать, что он из тех людей, «мечты которых сбываются».
И лишь в последнем из русских романов, «Даре», «блаженство духовного одиночества» – это счастливое, само собой разумеющееся, естественное и добровольное изгойство поэта, элементарный и необходимый ему комфорт, обеспечивающий условия для плодотворной работы. Мнение же окружающих о «никому не нужном одиночке» поэте Кончееве или высокомерном, англизированном, до странности неприятном в общении молодом прозаике Владимирове, – а таково общее суждение о них всей писательской братии, – мало их обоих задевает. И самое большее, чем может быть хоть сколько-нибудь затронут в своём добровольном внутреннем заточении Фёдор Годунов-Чердынцев – это неудачная первоапрельская шутка не вполне здорового человека.
Но всё это только до тех пор, пока герой может существовать более или менее сам по себе, пока никто не принуждается к равенству прокрустовой модели, и нет властей, подгоняющих всех под одну мерку