Но он ещё не готов поверить в свои вещие сны: «Но как я боюсь проснуться! ... А чего же бояться? Ведь для меня это уже будет лишь тень топора… Всё-таки боюсь! Так просто не отпишешься».10312 Воображение Цинцинната ходит маятником, на предельном диапазоне раскачиваясь между снами и явью, между образами идеального мира и натуралистическими подробностями предстоящей казни, мешая сосредоточиться, и он корит себя: «…хочу я о другом, хочу другое пояснить … но пишу я темно и вяло, как у Пушкина поэтический дуэлянт».10323 Он снова себя одёргивает: «Но всё это – не то, и моё рассуждение о снах и яви – тоже не то… Стой! Вот опять чувствую, что сейчас выскажусь по-настоящему, затравлю слово. Увы, никто не учил меня этой ловитве, и давно забыто древнее врождённое искусство писать... – я-то сам так отчётливо представляю себе всё это, но вы – не я, вот в чём непоправимое несчастье
Кто имеется в виду за этим обращением на «вы», – впервые и единственный раз появляющимся в этой главе? Вслед за сетованиями о неумении писать, «а это-то мне необходимо для несегодняшней и нетутошней моей задачи», становится очевидно, что означенное «вы» относится к насельникам «тутошнего», посюстороннего мира: «Не тут! Тупое “тут”, подпёртое и запертое четою “твёрдо”, тёмная тюрьма, в которую заключён неуёмно воющий ужас, держит меня и теснит». И снова, повторно: «Но какие просветы по ночам, какое… Он есть, мой сонный мир, его не может не быть, ибо должен же существовать образец, если существует корявая копия».10345
Герой мечется, и всё же он с трудом, но поднимается здесь на ступеньку выше: противопоставление сон/явь – хоть и контраст, но оба его компонента всё ещё могут пониматься как относительно «тутошние», в то время как тут/там – явно уже граница метафизическая. Цинциннат силится вознестись в эмпиреи, приближающие его к отрешению от всего «тутошнего», – туда, где «воющий страх» не будет парализовать его способность достичь совершенства – так, чтобы каждая строка была бы как «живой перелив». Понятие «там» моделируется как воображаемый идеальный мир, где «неподражаемой разумностью светится человеческий взгляд; там на воле гуляют умученные тут чудаки; там время складывается по желанию, как узорчатый ковёр... Там, там – оригинал тех садов, где мы тут бродили, скрывались; там всё поражает своею чарующей очевидностью, простотой совершенного блага … там сияет то зеркало, от которого иной раз сюда перескочит зайчик».10351
И это тоже ещё не последняя волна, преодолевающая сомнения: «И всё это – не так, не совсем так, – и я путаюсь, топчусь. Завираюсь... Нет, я ещё ничего не сказал или сказал только книжное…», – обратим ещё раз внимание: «только книжное» героя не удовлетворяет, заимствовать какую бы то ни было готовую модель он, подобно своему автору, не желает, – он ищет свою, подлинную, найденную им истину. Это исключительно трудная задача, и, кажется,
Всё, что остаётся Цинциннату после этого необратимого решения, – вспомнить природную на него обречённость: «Ещё ребёнком, – вспоминает он, – ещё живя в «канареечно-жёлтом»,10384 большом, холодном доме ... – я знал, как знаешь себя, я знал то, что знать невозможно, – знал, пожалуй, ещё яснее, чем знаю сейчас».10395 Ещё тогда, в детстве, его уже «замаяла» жизнь: «…постоянный трепет, утайка знания, притворство, болезненное усилие всех нервов…» – и всё это оттого, что «вещи, казавшиеся мне естественными, на самом деле запретны, невозможны, что всякий помысел о них преступен».10406 В самом деле, крайне утомительно всё время делать вид, что ты не такой, как есть на самом деле. И, как ни притворяйся, все остальные дети это чувствуют, – отсюда и «неохота других детей принимать меня в игру» (так же, как десятилетнего Путю в рассказе «Обида»). И его, Цинцинната (как и Пути), «смертельное стеснение, стыд, тоска, которые я сам ощущал, присоединяясь к ним».