Любовно, умело вникая в необходимые детали, Фёдор, или «тот представитель мой, которого в течение всего моего отрочества я посылал вдогонку отцу», – таким образом строит описание снаряжения, маршрута, участников каравана, постоянно меняющегося пейзажа с его растительным и животным миром (с периодическим, подкрепляющим зрительные ассоциации рефреном: «Я вижу затем…», «Далее я вижу…», «Особенно ясно я себе представляю…»), – что и читатель превращается в невольного визионера, поглощающего – внимательно, подробно и неторопливо, в темпе пешего, караванного хода, – всё, что только доступно глазу. Умение Набокова отбором и комбинацией точного словесного материала приблизить восприятие текста к зрительному, подобному восприятию живописи или кинематографа, – в этих страницах, похоже, достигло предельно возможного результата. За которым – не только большой труд и опыт стилиста, но и давняя, выстраданная, неосуществлённая мечта, и не только Фёдора, но и самого Набокова, которому подобный маршрут отменила революция. Воспроизводя его воображением, а достоверность рассказа обеспечив доскональным изучением множества (более двадцати) документальных источников – путевых дневников и научных отчётов выдающихся русских и западноевропейских путешественников ХIХ – начала ХХ века,14051 – автор, по призванию не менее энтомолог, нежели писатель, – преодолел «дуру-историю», предъявив ей компенсаторную, литературную версию не состоявшегося в её прискорбной реальности, но захватывающе приключенческого и, в рамках жанра, достаточно научно подкованного путешествия. Повествовательное «я» Фёдора, у старшего Годунова «заняв крылья» и прямо из его кабинета, с копии известной картины, отчалив из Венеции вместе с Марко Поло, – позволяет себе, одной лишь силой воображения, тут же оказаться в Пржевальске и далее по курсу сопровождать читателя уже упомянутыми, неоднократными «Я вижу…».
Это «я» легко сопрягается с естественной уместностью в познании природы союза отца и сына – но до того лишь момента, когда речь заходит о сокрытом, о тайном, не всегда и не обязательно «потустороннем» (но в первую очередь – о нём), но всегда – сугубо индивидуальном. «И ныне я всё спрашиваю себя, о чём он, бывало, думал среди одинокой ночи: я страстно стараюсь учуять во мраке течение его мыслей и гораздо меньше успеваю в этом, чем в мысленном посещении мест, никогда не виданных мной. О чём, о чём он думал? О недавней поимке? О моей матери, о нас? О врождённой странности человеческой жизни, ощущение которой он таинственно мне передал? Или, может быть, я напрасно навязываю ему задним числом тайну, которую он
Здесь мы снова оказываемся свидетелями тех же мрачных раздумий, которые посещали Фёдора во время прошлогоднего визита его матери и которые он, как будто бы, как-то разрешил, позволив себе сохранить мечту о возвращении отца просто как неотъемлемую часть жизни, пусть даже и нереальную для воплощения. И вот, оказывается, душевного покоя он так и не обрёл и продолжает терзаться той же разницей между образом отца, который был у него
Продолжая описание движения каравана, повествователь переходит далее на коллективное, собирательное «мы», оправданное как логистикой совместных действий всех участников похода, так и благодарностью всем тем, кому он обязан заимствованиями многочисленных подробностей в описании природы, разного рода дорожных приключений, научных комментариев, технических терминов и прочего, извлечённого из трудов Г.Е. Грум-Гржимайло, Н.М. Пржевальского, В.И. Роборовского, П.К. Козлова, А.Э Пратта и ряда других.14072 Если же речь заходит об особо ценной находке – например, редчайшей бабочке «кавалера Эльвеза», пойманной английским энтомологом Праттом, или потрясающем зрелище, якобы увиденном французским миссионером, – стаде диких яков, замёрзших при переправе во льду реки,14083 – повествователь снова переходит на «я», присваивая персонально себе эти впечатления и тем самым усиливая эффект их воздействия а читателя.