– Делать в жизни свое дело, делать его возможно лучше, если в нем есть, если в него можно вложить хоть какой-нибудь, хоть маленький разумный смысл. Пусть портной шьет возможно лучше, пусть писатель пишет, вкладывая всю душу в свой труд… Не уверять, что трудишься для самого себя, – ведь и он мечтал об огромной аудитории и откровенно советовал тем, кто не ждет миллиона читателей, не писать ни единой строчки… Не задевать предрассудков, по крайней мере, грубо, не сражаться ни с ветряными мельницами, ни даже со странствующими рыцарями, если только не в этом заключается твоя профессия, профессия политического донкихота, такая же, по существу, профессия, как труд сапожника или ветеринара… Не потакать улице и не бороться с ней: об улице думать возможно меньше, без оглядки на нее, без надежды ее исправить. Но в меру отпущенных тебе сил способствовать осуществлению в мире простейших, бесспорнейших положений добра. На склоне дней знаменитый врач говорил, что верит только в пять или шесть испытанных лекарств вроде хинина. Бесспорные принципы добра почти так же немногочисленны… Для себя же, для немногих свободных людей можно пойти и дальше. «Холодное наблюдение» имеет свою ценность. В мысли, как в жизни, всего выше можно подняться при пониженном душевном жаре. Рядовые удачники жизни «горят», но у Наполеона сердце билось со скоростью 60 ударов в минуту.
– И как кровь возвращается по венам в сердце, отдав по пути свои питательные вещества, так всего дороже
Он снова раскрыл книгу. В ней ничего этого не было.
Часть вторая
I
Подъемной машины в особняке знаменитого врача не было. Вислиценус медленно поднялся по лестнице. Он замечал, что боли (упорно не хотел называть их
В первой комнате бельэтажа сидела некрасивая девица в черном платье, с лицом, очевидно, испуганным раз на всю жизнь. Узнав фамилию, она нервно справилась по тетради в кожаном переплете и с видимым облегчением сказала: «Да, да, вы записаны на 3 часа 30. Но вам придется подождать: к профессору недавно вошли, и другой пациент ожидает в приемной. Точно рассчитать профессор никогда не может…» Она говорила «профессор», без фамилии, таким тоном, будто других профессоров на свете не существовало. Говорила негромким голосом, как в больнице, и, невольно этому подчиняясь, Вислиценус столь же тихо спросил, где приемная. «Налево первая дверь», – изумленно сказала она, как будто он сам был обязан это знать.
«Нет, не пришла», – с некоторым разочарованием подумал Вислиценус, войдя в приемную. Эта комната, впрочем, больше походила на библиотеку. Стены были выстланы книгами. Посредине стоял стол с сиротливым номером иллюстрированного журнала; еще было несколько кресел и стульев, расставленных как на сцене передового театра. У камина сидел старик, почему-то державший в руке светлые перчатки. Вислиценус слегка ему поклонился и раздражился, получив в ответ удивленный взгляд. «Много, много хамов развелось на свете», – подумал он и, отвернувшись, сел у окна. «Оно на улицу. Посмотрим, что
«Экий, однако, болван», – подумал, усмехаясь, Вислиценус. Его раздражала младенческая техника слежки. «За старым революционером этот шпик следит так элементарно и грубо, как за каким-либо студентиком-пижоном». Он и думал на устарелом языке своей молодости: