Наши взаимоотношения с директором «Мосфильма» Николаем Трофимовичем Сизовым складывались достаточно странно. Мое художественное творчество он на дух не выносил. Не выносил, кстати, не идеологически: просто физиологически не выдерживал четырех склеенных мною кадров — настолько это ему казалось уродливо, нелепо и дико. Лично же ко мне он относился замечательно. Мне рассказывал Арнштам, что слышал от Сизова обо мне вообще невероятные слова. Они ехали в машине из Кремлевского дворца с какого-то кинематографического съезда, разговор зашел обо мне, и Сизов со вздохом сказал: «Ах, Лев Оскарович, вот был бы у меня такой сын, как Сережа». Лучшего отношения, наверное, вообще не бывает, но на то, что я снимал, оно не распространялось.

На сдаче «Станционного смотрителя» он заснул на первой же части, потом, проснувшись, закурил, потом закурил еще раз и снова заснул, но, засыпая, опрокинул жестянку с окурками себе на колени. Части полторы вслед за тем он отряхивался от пепла, отдувался, пепел летел по всему залу. На пятой части Сизова вызвали к телефону: из Италии звонил Рязанов, снимавший там «Необыкновенные приключения итальянцев в России». Обычно в таких случаях Сизов говорил: «Пусть позже перезвонит: я на просмотре». Но тут он, не сдерживая радости, помчался к телефону, на ходу отдав команду сделать перерыв и проветрить помещение. Говорил он с Рязановым минут сорок: только бы оттянуть минуту возвращения на экзекуцию досматривания моего детища. Договорив, согбенный, вошел в зал и, вздохнув, сказал: «Давайте дальше».

Наконец-то кончилось. В зале было все объединение: момент серьезный — сдача картины. Сизов мрачно осмотрел зал и изрек:

— Сергей, пройди-ка ко мне в кабинет. Обсуждения не будет.

За всю историю телеобъединения такого не случалось.

Закрыв за мной дверь кабинета, он сказал максимально сердечным тоном, на какой тогда был способен:

— Сережа, сколько стоит твоя картина?

— Сто пятьдесят шесть тысяч.

— У меня двести пятьдесят тысяч экономии по «Укрощению огня». Давай твоего «Смотрителя» спишем.

— Как спишем?

— Спишем и смоем. Будто ничего не было.

Я остекленел. Что он имеет в виду?

— Как смоем! Я столько работал!

— Никто про картину не знает, рекламы не было. Ничего ты не снимал. Вот и все. А телевидению я деньги погашу за счет экономии. Согласен?

Происходило что-то невероятное.

— Да забудь ты про этот позор. Забудь!

— Как же так?!

— Воля твоя, но тогда завтра в двенадцать будем обсуждать. Решай!

Я помолчал:

— Завтра в двенадцать будем обсуждать.

— Ладно, — сказал Николай Трофимович голосом, ничего хорошего не предвещавшим.

Пораженный, я ушел со студии. Всякое можно было себе представить, но только не такое! Зашел в шашлычную, заказал шашлык и в ожидании его спустился вниз купить какую-нибудь газету — отвлечься. Подходя к «Союзпечати», вздрогнул от ужаса: с витрины киоска на меня смотрела тысяча Сизовых. Что это, обморок? Оказалось, нет. В «Роман-газете» вышла его эпопея «Наследники» — на всех обложках портрет автора.

Ночью, сминая простыни, я видел страшные, леденящие душу кошмары. Когда к двенадцати часам кое-как добрался до студии, чувствовал себя абсолютно разбитым, пожилым инвалидом.

Все были в сборе. Сизов начал обсуждение:

— Соловьев, ты где нашел эту чахоточную?

— Какую чахоточную?

— Ну, эту, которая у тебя Дуню играет?

— Она не чахоточная.

— Чахоточная. Ты понимаешь, что такое Ду-ня? Ну, что такое пушкинская Ду-ня?

И он изобразил Дуню. Не знаю, видел ли он когда-нибудь полотна Кустодиева, но Дуня рисовалась ему огромных размеров, пышнотелой, грудастой обнаженной бабой, каких художник живописал с особой любовью.

— А эта-то, чахоточная, откуда взялась? Она что, актриса?

— Нет, не актриса, — тут же стукнул кто-то из доброхотов.

— Еще и неактриса! — сказал Сизов. — Ты понимаешь, что ты делаешь? Ты на пушкинскую Ду-ню берешь какую-то чахоточную неактрису.

Оглядев всех орлиным взором, он спросил:

— Где Михалков?!

— В армии.

— И хорошо. Этот хотя бы ушел от позора. Тоже мне Минский!

И, обращаясь еще непосредственно ко мне, спросил:

— Ты когда-нибудь Белинского читал?

— Нет, не читал.

— Так вот почитай! Он тебе объяснит, что такое пушкинский «Станционный смотритель»! Что такое боль за маленького человека! Что такое поэзия женского характера в пушкинской Дуне! То, что ты нам показал, не провал. Это хуже любого провала. Это наш коллективный позор. Раньше был только ваш, объединения, и только его, режиссера. Была возможность этот позор смыть с себя, я предлагал это режиссеру и объединению, но вы меня не послушали, и теперь наш коллективный позор мы всей студией должны будем еще долгие годы отмывать. Обсуждение закончено, все свободны.

Все, оторопев, встали.

Сеня Марьяхин, директор объединения, тихо спросил:

— Я не понял, принят фильм или не принят.

— Я тоже не понял, — отвечаю.

— Пойду к нему.

Он ушел в кабинет к Сизову. Из-за двери неслись вопли, ругань, Марьяхин вышел красный, в потеках пота:

Перейти на страницу:

Похожие книги