Но, кажется, в комнате кто-то ходит, вроде кто-то простонал. Прикладываю ухо к двери. Нет, мне почудилось; ничего внутри не слышно. Но не успеваю я сесть на место, как до меня снова доносится какой-то шорох.
Может быть, они спали и теперь встают? Стучу в дверь, но никто не отзывается. Тогда я подхожу к окну. Открываю ставень и заглядываю внутрь. И вижу что-то ужасное. Хочу крикнуть, но не могу.
Матильда стоит на коленях спиной ко мне. Она отвешивает желтому глиняному полу поклоны. Над Матильдой у потолка висит чуть светящаяся лампада. В ее дрожащем красноватом сиянии я внезапно замечаю Голду.
Она лежит в постели, и высокая спинка кровати заслоняет ее всю. Видна только голова и рассыпавшиеся по подушке волосы. Ее страшные остекленевшие глаза испуганно остановились на мне. Мокрый, поблескивающий лоб стягивается морщинами, и красная струйка крови появляется у закушенной губы.
— Голда! — кричу я изо всех сил и рву к себе окошко.
Но Голда начинает еще больше метаться. Матильда вскакивает с пола и, подбежав, перегибается над ней так, что целиком заслоняет ее.
Я уже не вижу Голды, но внезапно слышу ее ужасающий крик. Тут же, обессиленный, оседаю вниз. Долго-долго несутся в поле эти крики. Даже вороны поднимаются с соседних огородов и испуганно улетают прочь.
А потом становится тихо. Наступает такая тишина, что я слышу, как падает листок с тополя, как пролетает бабочка и исчезает за домом.
Еще доносится еле слышный стон Голды. И вдруг он прерывается слабеньким, отрывистым «у-a», точно возле нее вскрикнул ребенок.
Кидаюсь к двери и принимаюсь рвать ее с петель, стучать кулаками и ногами. На пороге появляется Матильда. У нее засучены рукава, и на руках кровь, но круглое рябое лицо улыбается.
— Бэ-э-э, — говорит она еле слышно.
Но именно эта улыбка заставляет меня повернуться и бежать.
Несусь стремглав и все время спотыкаюсь. Горе гнетет меня, и слезы застилают мои глаза.
САМЫЙ ПЕЧАЛЬНЫЙ ДЕНЬ В МОЕЙ ЖИЗНИ
С утра до ночи не утихает возня наших коллективистов. Во двор к нам уже не войти. Здесь полно телег, борон, плугов. В воздухе стоят запахи конского навоза, дегтя, ременной упряжи. Даже ночью, лежа в постели, я чувствую эти запахи и слышу, как сладко жуют сено десяток лошадей.
Если б не школа и газеты, я бы теперь не вылезал из конюшни.
Несколько дней подряд я бегал следом за Каминером и помогал ему: в самую рань мчался в слободу звать крестьян, которые учат наших коллективистов пахать. Отец Сролика чуть не покалечил лошадь. Председатель соседнего сельсовета Близнюк ругает его за то, что он слишком сильно нажимает на плуг, — вести его надо легко и смотреть, чтобы отваливался ровный пласт, чтобы была одинаковая глубина вспашки.
В марте наш коллектив имени Ленина выедет в Херсонскую губернию. Сейчас Каминер собрал извозчиков. Они показывают, как надо обращаться с лошадьми, как запрягать, как ездить верхом. Из-за всего этого я бываю очень занят.
Каждый вечер я читаю нашим коллективистам газету, главное — бюллетень о состоянии здоровья Ленина.
Дни нынче коротки. Как только стемнеет, в конюшне зажигают «летучую мышь». Рассаживаются кто где: на соломе, на повозках, — и льется тихая беседа. Говорят обо всем на свете, но больше всего о весне, которая скоро придет, о том, как выедут в поле.
Никогда еще я не видывал таких счастливых глаз, как здесь, когда под потолком горит фонарь, лошади жуют овес, а Каминер рассказывает людям о лете в степи, о высокой пшенице, о Днепре, по которому ходят пароходы.
Когда я после этого вхожу в дом, мне плакать хочется оттого, что я не еду туда, что не буду пахать, не выйду на рассвете убирать хлеб.
Но вот уже третий день, как кончились разговоры о Херсоне. Теперь люди всюду толкуют о Голде. Мама даже стала оплакивать Басю-кожевницу, дожившую до такого позора. Шепчутся из-за того, что позавчера Голда пришла в местечко с ребенком.
Я хоть давно знаю о ребенке, но как-то неловко было зайти к ней. Но раз над Голдой смеются, значит, обязательно навещу. Голду уже посетил Каминер, заезжал Ищенко.
Сегодня вечером я набрался храбрости. Тихонько открыв хорошо знакомую перекошенную дверь в сени, я долго отряхивал снег с ног, потом с бьющимся сердцем взялся за щеколду. Однако приподнять ее я не смог, так как она примерзла.
— Войдите! — услышал я голос Голды, и тотчас открылась дверь.
Открыла мне мать Голды. По-видимому, в сумерках она меня не разглядела, поэтому наклонилась ко мне так близко, что я увидел морщинки на ссохшемся ее лице, седые волосы, выбившиеся из-под черной шали. Она часто-часто качала головой.
— Ах, это ты? — еле выговорила она, затем сразу отвернулась, подошла к маленькому окошку и стала оттирать пальцем лед, намерзший на стеклах.
Голда попросту кивнула мне головой, как если бы мы расстались с ней только вчера.
— Садись, Ошер!
Я разглядываю свивальники, развешенные по всей комнате, и молчу. Однако почему сама Голда ничего не говорит? Тяжело так сидеть.
— Принес вам газеты, — говорю я.