— Дорогой ты мой, — говорит Каминер, — что же это ты не зашел попрощаться?
— Я только что собирался к вам, в Совет… И к вам, товарищ Голда.
За круглым столом сидит много народу. Пьют чай. По стенам покачиваются кривые тени. Мама не перестает снимать со шкафа банки с вареньем, которые стоят у нее там годами. Она достает их только по большим праздникам или когда кто-нибудь болен. Каминер тянет из розетки райские яблочки за черешки. Голда сидит безучастно.
Отец и мать явно польщены тем, что пришли Каминер и Голда. Я узнаю это по тому, что мама прячет руки под передник, по ее дружелюбной улыбке, по ее умилению. Отец степенно поглаживает бороду. Сидя рядом с Каминером, он поминутно поглядывает то на кухонную дверь, то на окна: там стоит много соседей, которые стесняются войти в дом из-за Каминера и Голды.
— Да что вы там стоите? Заходите сюда! — приглашает отец.
Постепенно соседи заполняют комнату. Каминер, по привычке, начинает говорить о том, что, вероятно, скоро можно будет послать на землю еще один коллектив, а в местечке начнут строить кирпичный завод и восстановят мебельную фабрику. Потом он рассказывает о том, что недалеко от нас имеются залежи камня, который называют «лабрадор», и уже скоро начнутся разработки его.
Голда бросает взгляд на часы и застывает в испуге.
— Лея, — кричит она маме, — почему вы не гоните меня? Ведь у меня там ребенок.
— Да подожди же! Чего ты спешишь? — пытается удержать ее Каминер.
— Ну, что ты понимаешь? — смеется она ему в лицо. — Что ты, председатель, понимаешь в коклюше? Вот мы с Леей, — она кладет маме руку на плечо, — мы хорошо знаем, сколько мук примешь, пока вырастишь вот такого парня, как Ошер.
А маме больше и не нужно.
— Ну, Лея! — успокаивает ее Голда. — Ему уже пятнадцатый год. Он у вас закаленный, и ничего его не испугает.
От маминого плача всем становится тоскливо.
Каминер встает и говорит, что ему надо идти.
— Ну, Ошер, чего же тебе пожелать? — спрашивает Голда и подает мне руку.
Но я говорю, что выйду их проводить.
На улице Каминер берет мою руку, долго держит ее, затем так сжимает пальцы, что у меня перехватывает дыхание.
— Что ты делаешь? — Голда пытается разжать руку Каминера.
— Пустяки! — лепечу я, стиснув зубы. — Ничего!
— Так, так! Не поддавайся! — кричит Каминер, точно он именно такого ответа и ждал. Он обнимает меня и целует. — Поезжай, поезжай, Ошер! — говорит он, поворачивается и, не оглядываясь, уходит. Потом уже издали он кричит мне: — Ошер, не забудь письмецо черкнуть!
— Напишу! — отвечаю я.
Не проронив ни слова, я провожаю Голду до самой окраины.
— Будь здоров, Ошер! — говорит она мне на прощанье. — Приветствуй Магида! И как только приедешь, напиши.
Гляжу мгновенье в теплые глаза Голды, на ее белый воротничок, ставший голубым под луной, бросаю взгляд даже на ее туфли, увязшие каблуками в поблескивающем песке.
— Будьте здоровы, Голда! — Я впервые жму ее холодную маленькую руку и, точно боясь чего-то, быстро поворачиваюсь и ухожу.
Почувствовав, что Голда уже далеко, я замедляю шаги.
Никак не могу себе представить, что я прохожу по местечку в последний раз, что завтра я его уже не увижу. Спрятавшись за деревом, я высовываю голову, чтобы увидеть, как оно будет выглядеть без меня, когда я уеду. С бьющимся сердцем слежу за дорогой. По обе стороны ее, белесо-голубой от луны, полной теней, замерли черные, высокие тополя, разросшиеся акации, стройные ясени.
Сегодня очень светлая ночь. Они теперь так коротки, что хоть сейчас и не поздно, а будто уже светает, — со всех сторон точно ртутью налиты белые, сияющие горизонты. Видна каждая веточка, каждый посеребренный лист тополя. Даже тонкие сережки цветущей у дороги ржи и те хорошо видны.
На одной из крыш я замечаю кошку, которая, напряженно выгнув спину, вглядывается куда-то зелеными круглыми глазами и слушает пение ночной птицы. Когда птица улетает, до меня доносится скрип колодезного журавля, дребезжание телеги где-то возле церкви, на которой резко вырисовываются ее три высоких креста. Слышу чей-то смех, обрывки мирной беседы, которую ведут на завалинках. И, как в любую ночь, как будет это завтра и послезавтра, когда меня здесь не будет, плывут в ночной тиши протяжные девичьи песни из украинской слободы, квакают лягушки.
Ну, хватит! Остановившись у самой двери нашего дома, я затаив дыхание заглядываю в окошко. Слышу, как в притихшей комнате за печкой поет сверчок, как тикают дедушкины ходики, у которых вместо гири привешена ступка. У столика, где застыл желтый самовар, отражающийся головою вниз в мутном треснувшем зеркале, стоит отец. Наморщив лоб и пожевывая кончик длинной бороды, он, по своему обыкновению, разговаривает сам с собой и даже жестикулирует, а затем принимается ходить из угла в угол.
— Бога ради, перестань! — умоляет мама.
Она сидит у стола, худенькая, подперев маленькое личико рукой, и глядит сухими красными глазами в окно, очевидно поджидая меня.
— Спать! — выкрикиваю я весело.