Уже поздно. На базарной площади под круглым стеклянным колпаком одиноко стоит деревянный фонарь. Время от времени кто-нибудь пересекает трепещущий светлый круг. Гуляющих уже не видно. Только под окнами у дедушки да возле наших дверей стоят кучками или сидят на завалинке соседи, пришедшие утешить родителей. Они оглядываются на меня и на Рахиль. Соседка Хая-Сора даже подходит и заглядывает нам в лица.

В другой раз мне было бы неловко. Я краснею, когда меня видят с Рахилью, и боюсь оставаться с ней наедине — мне нечего ей сказать. А я чувствую себя очень неважно, когда выгляжу дурачком. Но теперь меня не волнует то, что Хая-Сора видит меня с ней и что соседи глядят на нас. Мне даже безразлично, тут ли Рахиль или нет. Иду просто так, куда глаза глядят. И вовсе не к школе и не к Голде, а по шоссе, которое ведет на вокзал, к деревянному мосту через нашу речку.

Темная ночь — ни зги не видно. В небе ни звезды — все заволокло тучами. Душно. И, как всегда в знойную ночь, далекие зарницы время от времени полыхают на небе и на мгновенье освещают церковь, шоссе, заросшие канавы у обочин, ясени и акации, застывшие по бокам дороги.

— Ошер! — тихо зовет меня Рахиль.

Я не отзываюсь и не оборачиваюсь. Слышу лишь ее шаги позади да шуршанье тонкой белой юбочки.

Она что-то говорит, утешает, и мне становится хорошо от ее лепета.

Какая-то сладостная дрожь проходит у меня по телу, когда она прикасается ко мне рукой, задевает плечом и спрашивает:

— Правда ведь, ты уже не огорчаешься?

Я вслушиваюсь в ее певучий умоляющий голосок. Мне кажется, что, если бы я сделал ей больно, она еще больше жалела бы меня. Поэтому-то я принимаюсь шагать еще быстрей, точно мне безразлично, идет она за мной или нет.

Местечко уже кончилось. Во время зарниц теперь выплывают белые стены и соломенные крыши крестьянских мазанок. Рахили уже, видимо, становится жутко. Чем дальше мы удаляемся от местечка, тем больше она старается не отставать от меня. Она даже схватила меня за руку.

— Ошер, — спрашивает она, — ты стоял возле него?

— Стоял.

— И умирать действительно страшно? — говорит она, вся дрожа. — Он кидается!

— Нет, — отвечаю я и прижимаю локтем ее руку, — не страшно. Я не буду кидаться. Я умру, как Ара и Велвел.

— Давай вернемся! Я боюсь!

— Нет, Рахиль, не надо бояться!

Я чувствую, как слезы наворачиваются у меня на глаза. Мне сейчас очень хорошо. Хорошо, что темно, что Рахиль не видит моего лица, и я ее не боюсь. Все хорошо! Меня до слез умиляет мычание коровы, трель соловья, кваканье лягушек.

Соловьи поют теперь круглые сутки. Их песни сливаются с шумом реки, которая катится меж камней и заросла осокой и лопухами, с лаем собак, с шуршанием верб, со всеми таинственными звуками ночи.

Мы уже на мосту. Темно, хоть глаз выколи, но я так хорошо знаю эти места, что даже в темноте вижу подмытые вербы и осины, меж которых еле-еле движется река, и кленовую рощу, где когда-то расстреляли нашего комиссара Велвела Ходоркова.

— Там, — показываю я рукой в темноту, — там погиб Велвел.

— Ошер… Я боюсь… Не надо говорить о покойниках…

— Ладно, не буду.

Я сажусь на перила моста, спиной к реке. Мне страшно, можно в темноте опрокинуться и упасть в воду. Но здесь Рахиль, — и я хочу выглядеть героем.

Рахиль стоит недалеко. Когда сверкнет молния, я вижу, как она держится за перила, покусывает свою косичку.

Где-то защелкал соловей. Издали отозвался другой. Их трели скользят, кружатся, катятся, как серебряные кольца, и расходятся в ночной темени, точно круги по воде. Я вижу, что Рахиль встревожена этим пением.

Она подходит ко мне близко-близко и говорит почти шепотом, что ей холодно, и внезапно, схватив мои руки, кладет их себе на голову.

— Так, Ошерка!

Она впервые называет меня Ошеркой, гладит моими руками свои волосы и говорит, что очень любит, когда ей кладут руки на голову. Я дрожу и, еле касаясь, глажу ее мягкие косички и шелковую ленточку, вплетенную в волосы. Я боюсь даже пошевельнуться и слышу, как стучит у меня в висках.

— Рахилечка, — говорю я, — если хочешь, я тебе покажу соловьев.

Я обещаю прийти с ней сюда снова, рассказываю ей, что соловьи прячутся глубоко в ветвях и к ним нужно осторожно подкрадываться; что соловей — маленький, серенький, поет, вытянув шейку, подняв клювик, и в горле у него тогда быстро-быстро булькает что-то.

Она не отвечает мне, пойдет ли снова со мной сюда, но вдруг ни с того ни с сего начинает руками нащупывать мое лицо.

— Ошерка! — говорит она слабеньким умоляющим голоском. — Почему ты такой злой? Почему ты постоянно сердишься?.. А я не хочу, Ошерка!..

Я хочу сказать ей, что это неправда, но не говорю. Я тоже беру ее лицо в свои ладони. Я уже забыл про дедушку. И ничего теперь мне не нужно, ничего я не слышу. Не слышу даже, как смолкли соловушки, как притихли лягушки.

— Ой! — вздрогнув, шепчет Рахиль. — Кажется, дождь.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже