И хозяйка опять заплакала. В комнате совсем стемнело, занавески на окнах висели белыми, бессильными крыльями, и ноги у меня приросли к полу. Слышал, как она плачет, как утирается, — свет бы зажечь, но что-то удерживало, да и сил бы не хватило подняться. Так в детстве было: говорит, говорит бабушка, и выходят у ней сказки все страшные, а она как разойдется, так и кончить не может — и вот уж ноги мои не то холодеют, не то отнимаются, и ползут на меня все звуки и шорохи, и лошадки скачут из всех углов с огненными густыми гривами, а потом и во сне вспоминаются и томят. Сколько лет тогда было от роду — может три, может пять, а вот сейчас то же самое: ушла из меня сила куда-то, и ногами пошевелить боюсь. И голоса у них схожи, и так же бабушка пошвыркивала, так же затихала на полуслове. Но не могу вынести молчания, хочу света, живого голоса.

— Ну и что? Как ваш Иван Иванович?

— А легла катышком с сыночком, а он вроде не дышит, губы, правда, помыркивают. Тихохонько ходят лепестком. И вот уж их не слыхать. Ветерком, слышу, дунуло, такой слабенький прошел сквознячок по занавеске, и как будто всю зазнобило. Дотянулась до Ивана Ивановича, а рука сама как от крапивы, веришь — не веришь. Боязно — поди, похолодел. Опять тянусь рукой, а сама полумертва — и вдруг в стеколко зазвякали. Хороший звон, с промежутками. Раньше у нас почту возили на паре. Запрягут пару, и с колокольчиком, хорошо звенело. Колокольчик-воркун. И тут вроде так, да опять в стеклышко: «Марья Степановна, Марья Степановна!» — и голос уж слышу, да не верю голосу, из земли будто бы. Да опять: «Марья Степановна!» Вот и смерть пришла с посылом, зовет манатки укладывать. В путь дак в путь. И приготовилась, и не страшно уж, вдвоем с дитёнком идем. А голос опять: «Выйди на минутку. Уснули вроде». Как про это услышала, так облегченье, как чё-то вышло из меня — рано, мол, умирать собралась, на грех не наведи. Встала с одеяла, а меня поматыват, поматыват, пол скрипнул — он опять запомыркивал. Живой еще. Вот и самое облегченье. Я уж к двери подошла, посмелела, уж за скобку взялась, открыть бы да и только, а последне дело это сделать боюсь — а вдруг это уж блазнит мне, а сама-то я умерла. А рука самовольно к двери, да и открыла. Как открылась дверь — так мне перевод в руки. Подает соседка, посмеиватся: «С деньгами тебя». Читаю, верчу-кручу — пятьсот двадцать рублей. Как сейчас помню — синенькими чернилами, да с наклоном. Верить — не верить. А ноги сами несут на почту. Да тем же махом и сбегала. Деньги ведь. И ты думашь от кого — от Николая Ивановича. — И она засмеялась коротким смешком. Потом посмотрела на меня внимательно, будто впервые увидела, будто я только что зашел в комнату, зашел неизвестно зачем. И мне стало еще тяжелей. Да и надоело сидеть в темноте. Подошел к окну, убрал по сторонам занавески, даже разрешения у ней не спросил — само собой получилось. Хозяйка вздохнула за моей спиной.

Стояли уже поздние сумерки, за ними жди ночь. Горели фонари на улице, горели ярко, широко, как в городе. И падал снег. Он, видно, не переставал после моего приезда, — последние угрозы зимы. Снег падал тихо, наверно, стояло безветрие. Возле земли он собирался в тяжелые хлопья, и они облепили деревья и крыши, вся улица была белая. Тихий прощальный снег. И нет людей. Только далеко кричат ребятишки.

Но проходит минута, и опять грустно, томительно на душе — зачем я слушаю эти долгие откровения, почему не прерву ее на полслове и не уйду на ферму. Ведь дояр-то мой там, а я здесь сижу — кто же очерк будет писать за меня. А вдруг уйду — и в то время она зайдет? Усмехаюсь сам над собой. Ну сознайся же, хоть самому себе сознайся, что уже весь сгорел от нетерпения — надо быстрей ее увидеть, поговорить. Вот зайдет — и воскреснешь опять, засияешь. Ну, конечно же, — ее жду, потому и не ухожу. Пробую опять в окно смотреть, хочу разглядеть что-то на улице, на дороге, но ничего не удается — белым-бело и белым покрывает. А завтра уже уезжать обратно. А к кому уезжать… Ни дома, ни лома, ни детей, ни любви, а теперь, наверно, и не будет работы. К кому приклонить плечо… Уж нет на свете моей бабушки, а она ведь меня вскормила и воспитала и над зыбкой моей пела, надсажалась. Но сгнила та зыбка давно в сарайке, нашел как-то для интересу — остались четыре прутика. Вот и все… Вот и снег последний, а там весна, всем радости: и полям, и деревьям, и людям, а какие мне радости — нет ни друга, ни близкого, ни любви. Грустно опять и заплакать хочется, но не приходят они — эти свободные слезы. Вот живу одинокий, непонятный, а никому не жалуюсь, не тоскую, не пристаю с разговорами. А разве сравнить мои страдания с этими, с хозяйкиными. Ну, войну пережили — так все ее пережили, что из того. И опять думаю о ней, о Марье Степановне. Вот сказать бы сейчас этой женщине, как любил ее Анисью Михайловну, как во сне ее видел, как прощался с ней на ледяной реке. Может, отпустит душу. Едва ли отпустит…

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже