За спиной умолк мотоцикл, и сразу сильней ожила вода. Шумит, перекатывается под снегом, и в этом перекатывании чудится какой-то звон — может, в ушах легонько позванивало или от мотоцикла еще чудился шум. Стало страшно. Это и не страх даже, а беспокойство, ожидание — вот-вот случится что-то нехорошее; и эти сигналы никогда меня не подводят.

Медленно обошел затопленный мостик, ноги ступили на твердое, потом совсем легко зашагалось, и я выбрался на высокое место. Под ногами была земля, от нее поднимался парок, совсем рядом со мной ходили грачи и собирали соломинки. Глаза у птиц горели ярко и фиолетово и меня не замечали. Я прибавил шаг, но беспокойство не проходило: будто смотрит в спину чужой человек, а я его не вижу. Стал оглядываться по сторонам, прислушался — безлюдье, шум снеговой воды. Изредка громко хлопала крыльями птица. Что со мной? Поднял глаза кверху — и не увидел неба. Большая туча, клубясь, свирепея, быстро падала на меня, вот уж ветерок тронул щеки, уколол глаза холодом — и сразу посыпал снег. Осмотрелся опять — куда-то пропали все птицы, но все равно стало повеселее, будто шел уже не один, да и ноги шагали уверенней, и сапоги поскрипывали по-веселому, и я сам стал насвистывать. Все равно когда-нибудь дойду, дождется мой дояр, не убежит. А с неба валился не снег, а мелкий снежок. Будто полетели белые мухи, живые, назойливые, они залетали за воротник, и тело ужималось и вздрагивало, как от уколов иглы.

Кружился снег, холодил щеки, но чудилось мне тепло, зеленое лето, рыбалка — полный рай с зари до зари, живи только, пользуйся раем. Дышалось так легко, что не чувствовал воздуха, только сильно ныли ноги в резиновых сапогах. Думалось тоже легко, без усилий, и все представлялся мой дояр. Хотелось быстрей с ним встретиться, хотелось увидеть его девушку, чтоб потом написать о любви. О любви в газете мы писали при старом редакторе много, почти в каждом номере, и я сам думал о любви постоянно, но думалось о ней как-то устало, привычно, будто я уже все испытал. Чудят, мол, люди, встречаются, женятся, потом ссорятся, остывают. Но уж пошли дети, куклы, колясочки, а с ними — новые ссоры, тоска.

В редакцию много приходило любовных писем, люди звали кого-то вернуться к семье, бросить новую любовь и уйти к прежней, молили вспомнить детей, приласкать старость, и делалось горько от этих писем, и уж не верилось ни в любовь, ни в нежность, ни в первое чувство, ни в последнее, да и самому не везло. Девушки думали обо мне слишком хорошо и торжественно. Им представлялся муж, обеденный стол, ребятишки, а мне хотелось в общении духовности, высокой неразберихи чувств. И это стало для меня тоже страданием — и почти не осталось надежд на счастье.

И снова представлял своего дояра, уже заранее жалел его, чувствуя все его мысли, желания, и их тоже было жаль, да и какие на такой работе желания. Но особенно жалел его мать — страдает, наверно, гнетется старая, ведь погибает сын среди коров и навоза, да и никто в мужья не возьмет такого, посторонится. А может, не прав я, может, гордится парень собой, может, ходит веселый и непреклонный — как генерал, может, радуется старая мать за сына. И в голове быстро ложились строчки будущего очерка, веселые, первозданные, и еще сильнее хотелось увидеть дояра.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже