— Вот послушай, — продолжал Морено, — когда мне был вынесен смертный приговор, мне разрешили прогулки в тюремном дворике. Туда выходили смертники, приговоренные по политическим причинам. О политике никогда не заговаривали. Никогда. Вокруг того, кто начал бы, вмиг образовалась бы пустота.

К Эрнандесу подошла горбатая милисиана, подала ему письмо. Морено нервно рассмеялся.

— И как тебе эта комедия с точки зрения революции?

— Комедия тут ни при чем.

Эрнандес провожал взглядом удалявшуюся горбунью, но, в отличие от Морено, он замечал в ней прежде всего ее истовость и смотрел на нее глазами друга; да и бойцы тоже, насколько он мог разглядеть в отливавшей баклажаном черноте. Она участвовала в их жизни — до сих пор, возможно, она знала только одиночество. Капитан перевел на Морено близорукий взгляд: Морено стал внушать ему недоверие.

— Ты уезжаешь завтра вечером на фронт?..

Морено замялся, опрокинул свой стакан на стол и не заметил. Он неотрывно глядел на Эрнандеса.

— Я уезжаю нынче ночью во Францию, — выговорил он наконец.

Капитан не ответил. Боец-иностранец, не знавший, что платить не надо, постучал по стакану серебряной монетой. Морено вынул из кармана медяк, подбросил, как в игре в орлянку, накрыл ладонью, не взглянув, какой стороной упала монета, улыбнулся какой-то пасмурной улыбкой. Любое сильное чувство придавало этой безукоризненно правильной маске ребяческое выражение.

— Некоторое время, старина, нас держали не в тюрьме, нас держали в старом монастыре: самое подходящее место, разумеется. До этого, когда мы были в тюрьме, мы ничего не видели, ничего не слышали. (И то хорошо.) В монастыре нам повезло, слышно было все. По ночам — залпы.

Он поднял на Эрнандеса встревоженные глаза. В ребяческом выражении его лица было какое-то простодушие, и в то же время растерянность.

— Как ты думаешь, при ночных расстрелах фары, что ли, включаются?

И, не дожидаясь ответа:

— Пойти под расстрел при свете фар… Слышались залпы, и еще кое-что слышалось; деньги у нас отобрали, но мелочь оставили. И вот почти все играли сами с собой в орлянку. Выведут ли нас завтра на прогулку, например, или погонят на расстрел. И бросали монету не один раз, а десять, двадцать. Залпы слышались издалека, но приглушенно: и стены, и воздушная прослойка. Но по ночам между залпами и мною было это позвякиванье: медяки бренчали справа, слева, со всех сторон. Старина, по удалявшемуся бренчанью я представлял себе размеры тюрьмы.

— А надзиратели?

— Как-то один расслышал побрякиванье. Открыл дверь моей камеры, рявкнул: «Продулся!» — и захлопнул дверь. Надзиратели у меня были гады. Гады, не сомневайся. Но до какой степени. Вот слышишь, вилки позванивают? Так же слышно было. А потом, в конце концов, может, и звона уже не было, просто мерещилось. Нервы там начинают пошаливать. Иной раз у меня было ощущение, что вокруг сплошной звон, вязнешь в нем, как в снегу. А ведь моих соседей схватили не в первый же день, как меня, они успели повоевать. Мучительно и нелепо: в сущности, они гадали на медяках — жизнь или смерть. Скажи, старина, при таких обстоятельствах какой смысл в слове «геройство»?

Морено снял ладонь с монетки, скова подбросил.

— Выиграл, — сказал он удивленно.

Сунул монетку в карман. В свое время Эрнандес видел Морено в деле, они вместе воевали против войск Абд-эль-Керима; и он знал, что Морено храбр. Обстрел Алькасара продолжался, потрескиванье огня прерывалось пронзительным скрипом тележных осей.

— Послушай, старина, героев без публики не бывает. Когда остаешься по-настоящему один, это понимаешь. Говорят, быть слепым значит жить в особой вселенной; сидеть в одиночке — то же самое, можешь поверить. Там замечаешь: все, что думаешь о себе самом, — мысли из другого мира. Из того, который остался за стеной. Из края непуганых олухов. Конечно, в тюремной вселенной ты волен думать и о себе, но у тебя возникает ощущение, что ты просто спятил. Помнишь исповедь Бакунина? Ну вот. Два эти мира не сообщаются между собой. Есть мир, где люди умирают плечом к плечу, с песней, стиснув зубы или как им угодно, а там, старина, позади, есть этот монастырь, где…

Он снова вынул медяк из кармана, бросил со звоном, передернулся. Потом подобрал, так и не взглянув, какой стороной медяк упал: глаза его не отрывались от окна.

— Погляди на них. Нет, ты только погляди: одни за другими. Сплошные объятия, восторги, я творю историю, я мыслю! А в камере все это — перезвон медяков…

Все-таки, пока я успею умереть, на земле еще останутся страны, где нет фашистов. Когда я оказался на свободе, я был как во хмелю оттого, что вернулся в жизнь, сразу явился восстановиться на службе. Но теперь я прозрел. Помни, каждому человеку грозит миг истины. И миг истины — это даже не смерть, знаешь, даже не страдания, это звон медяка, старина, звон медяка…

— Но ведь ты атеист, так почему для тебя миг смерти значит больше, чем любой другой, почему ты судишь о жизни лишь на этом основании?

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Зарубежный роман XX века

Похожие книги