Как бы не был пьян народ, трезвел быстро. Вот выскочил из зимовья один, вот другой – бегали в бестолковости, пытались на горящую машину лить воду – все напрасно. К утру, собравшись вокруг костерка, пеняли друг дружке на неосмотрительность, похмелялись, решали, что делать.

В сторону райцентра отправились пешим ходом тем же путем, что и заехали.

С полкилометра шел за ними Евсеевич, потом вернулся к зимовью: охал и ахал, обходя постройки базы, благо больше ничего не сгорело.

А еще через день на выселках появился Данила. С ним они сходили на базу, решали, что делать со сгоревшей танкеткой. В конце концов Белов нанял в поселке трактор, чтобы вытянуть почерневшую от дыма и копоти машину куда подальше.

К вечеру того же дня, вернувшись в райцентр, пришел к дому хозяина танкетки, которого искать не надо было, так как такая техника была только у всем известного браконьера Васьки Кривого. Вызвав на улицу, угрюмо и тяжело глянул прямо в глаза мужику, спросил:

– Ну че, поганцы, доигрались? Спалили мне базу?

– Данила Афанасьич, Данила Афанасьич, – залепетал тот. – База осталась нетронутой, тока танкетка сгорела…

– Танкетка, говоришь?.. А я вот только что с выселок: старик Евсеич сказывал – база также подпалена. И че мне с тобой теперь делать прикажешь?

– Восполним, восполним, Данила Афанасьич… – продолжал лепетать мужик.

– В опчем так: то, что сгорело, я и сам поправлю. Но ежели вы еще хоть раз сунетесь на мой участок, перестреляю, как паршивых псов. Ты понял меня?

И чуть помолчав – веско и твердо переспросил:

– Так ты понял меня, поганец?!

Повернулся и был таков.

Данила Белов, хоть и был уже в годах, но перестрелять мог, в чем не сомневался Кривой. Потому, встретившись с дружками, рассказал им о визите к нему хозяина участка, и никто не стал спорить с тем, что наезды в пределы владений Белова надо прекратить.

– До лучших времен, – заключил Васька Кривой. – Его дело – ближе к закату, а наше – только силу набират. Если так дальше в стране дело пойдет, будем охотиться там, где захотим. И этого старого дурака прижучим.

– Прижучим… – отозвались дружки. – А счас – ну его… Пускай живет пока…

Безликая масса народонаселения, к каковой относилась и шайка Кривого, не хотела быть просто массой. Падали одно за другим предприятия, нищали и пропадали в безвестности колхозы, закрывались школы, клубы, библиотеки, и масса кололась, будто большая чурка, на плашки мелкие, покрупнее и вовсе крупные. Все это послойно обретало свое место в общей поленнице народонаселения, дабы каждая в свой срок, соединившись с другими или по отдельности, могла вспыхнуть синим пламенем в большой печи происходящих вокруг событий, сгореть без остатка, без всякого толку для себя и окружающих или выработать некую двигательную энергию, способную произвести какую-то работу. Все одно, какую, только бы побольше хапнуть. И хапали целые отрасли – не то что предприятия. Не брезговали ничем, выметая и обездоливая стариков, детей, выбрасывая на улицу здоровых мужчин и женщин, лишая будущего молодежь, пресекая всякие попытки удержаться, устоять на ногах, не потерять человеческое и не потеряться вовсе. И все это называлось ПРИ-ВА-ТИ-ЗА-ЦИ-ЕИ, долженствующей породить собственного российского СОБСТВЕННИКА.

А рядом с поленницей обреталась бесформенная куча щепок – та, то есть, часть отходов от расколотой чурки, до которой и вовсе никому не было дела, – эта часть народонаселения заведомо была обречена на погибель.

И если еще в городах люди куда-то спешили, что-то искали и, случалось, находили, то в деревнях, селах и лесных поселках жить становилось нечем. Да и незачем. И куда ни посмотри, всюду можно было наткнуться на глаза – тоскливые, подернутые тиной безверия, обращенные внутрь самого человека, который уже глубоко сомневался: а человек ли он и осталось ли у него какое-то мало-мальское право считаться таковым?

Эти глаза и видел художник Николай Белов, объезжая на Тумане окрестные деревни и села, спешиваясь, расставляя свои художнические приспособления и погружаясь в работу – тяжелую, почти мученическую, потому что душа его чувствительная, сердце его трепетное с трудом претерпевали картину всесветного человеческого отчаяния.

Возвращаясь к вечеру на выселки, Николай жаждал только одного – постельного забытья. И спал беспробудно, чтобы утром следующего дня снова куда-то двигаться и наново переживать пережитое накануне.

Так рождалась очередная серия портретов людей присаянской глубинки.

Когда таковых набралось до пяти полотен, приехал отец Данила Афанасьевич, долго стоял перед картинами сына, не поворачиваясь к Николаю, спросил:

– Ты, сынок, хоть понимать, че делашь? Ты что ж, хочешь вместе со всеми переболеть их болезнями и остаться здоровым? А я, а мать твоя, а жена, а дети твои, мы все – как же? Поберечь себя надо бы, не рвать душу там, где ничего изменить нельзя.

– Это, отец, в творчестве неизбежное. Ничего нельзя создать путного, если не принять в душу, в сердце, не проникнуть в самую суть умом. Так что не беспокойся – нашему брату художнику подобное не впервой.

Перейти на страницу:

Все книги серии Сибириада

Похожие книги