Я сказал Ванюше, что хотел выстрелить в немца, когда он, обыскивая меня, присел на корточки, и жалею, что не выстрелил. Ванюша взглянул, будто я его неожиданно удивил. Я не сразу понял, что неожиданность неприятна. И тон не оценил, когда Ванюша спросил:

– Серьезно?

Я стал объяснять, а Ванюша засмеялся так жестоко, будто нас уже ничто не связывало. Я подумал, что он повернется и уйдет. И это будет ужасно потому, что я побегу за ним, буду спрашивать: «Возьмешь меня с собой?»

Только бы ничего не изменилось. Только бы по-прежнему поспевать за его сноровистой походкой, видеть скованную в пояснице фигуру, слышать короткий смешок. Смеялся Ванюша так, будто смешное было для него большой неожиданностью и будто он неожиданно что-то узнавал о себе. Каждый раз я хотел разгадать, что же так приятно в его смехе.

– С тобой нельзя дело делать, – сказал Ванюша.

И я с облегчением почувствовал: пронесло!

Однако от острой зависимости, которой я мгновенно переболел, в душе осталось опустошение. На опустошенное место приходят мысли, которых раньше не пускали. Вроде ожесточения, с которым я думал: «Из любого положения можно выпутаться!»

Когда Ванюша засмеялся, я сразу вспомнил, как его сапогами поднимали, чтобы обыскать. А он специально ожесточал бьющих, чтобы дальше отодвинуться от дороги. Все было на нем. А он как будто и не подумал об этом – слова мне не сказал, когда выпутались.

Оказывается, мог бы сказать.

И я вдруг почувствовал, с какой силой приходят к Ванюше его мысли. Мои могут отделяться от меня. А Ванюша и лицо прикрывал не от ударов, а чтобы глаза не выдали. И в спорах потупливается – ни одна чужая мысль не уживается рядом с его собственной. И спорить, наверно, станет только с тем, у кого такой же пристальный взгляд и зрачки неподвижные.

И еще я подумал, что раньше у Ванюши, как у всех людей, мысли были свои и чужие. Но в эти годы свои мысли приходили с такой силой, что вытеснили все чужие. И мерцание в глазах такое напряженное потому, что все мысли – свои.

И глупо было мне, почувствовав проповеднический жар, лезть с ними к Ванюше. Сам с Ванюшей, мысли – с Аркадием. А Ванюша в чужой мысли прежде всего чувствует не то, правильна ли она, а с какой силой пришла к человеку. Без человека мысль для Ванюши не существует. Человек заслуживает – с мыслью можно познакомиться. И глупо было мне думать, что за несколько походов с Ванюшей я поравнялся с ним.

По глазам бьют – глаз не отводи, тогда и проповедуй. Я видел такие глаза у раздражительного, у Володи, Гришки-часовщика и еще у многих. И у верующего старика были такие глаза. И даже у Соколика. Но у старика в глазах оловянная тусклость, а у Соколика исступление. Исступление было у злобных, завороженных своим первым открытием: «Вот она – жизнь!» Такие перед войной не успели ни о чем подумать. И отсталость их вдруг пришлась к месту. Тяжелая мысль заработала, и вот исступление, и злобная уверенность: «Все понимаю! Теперь не обманут!» Эти люди были мне ненавистнее полицейских.

Вначале мне казалось, что у Ванюши та же страсть. Но злобность тогда и выплескивается, когда препятствие устранено. А Ванюша потупливался, едва догадывался, что кому-то от его рысьих глаз тяжело. Я видел, как вырастало напряжение его неподвижных зрачков, когда он встречался глазами со скандалистом. Скандалисты ошибались: «Свой!» И тогда Ванюшино лицо меняла улыбка. И скандалисты понимали.

Я копировал даже Ванюшину косолапость. И – странно! – быстрее ходил. И поясницу мне неожиданно сковывало, как у Ванюши. И взгляд я учился не отводить. Утро начиналось счастливо, если я естественно косолапил и ощущал препятствие в пояснице. Если ссорились, косолапость начинала мешать – исчезал ее любовный смысл. И я был несчастен, что смысл этот не навсегда, что без Ванюши он распадается.

И в Ванюшиной свободе, и в его напряжениях многое мне было одинаково необходимым. Но напряжение мысли в его мерцающих глазах всегда мне было чужим. Оно было слишком его собственным. Обменяться мыслями с Ванюшей было невозможно. Ванюшины мысли от Ванюши не отделялись. Без Ванюши они просто не существовали. А постоянное напряжение было оттого, что Ванюша как бы не сводил своих неподвижных зрачков со зла. Расслаблялся он только риском. Риск делал его веселым. Но и в веселости сохранялась суеверная боязнь проговориться, показать свои мысли чужому.

Если я набивался на выяснение отношений, Ванюша с некоторым затруднением говорил:

– И ты парень неплохой,– и добавлял загадочно: – Но все равно вместе не будем.

– Почему?

– Разведут.

– Кто?

– Война, жизнь.

Я думал, что ему неинтересно вглядываться в себя и все равно, что о себе сказать. А мне ото казалось невероятно опасным. Скажи о себе хорошо, обяжись – знаешь, ради чего обязываешься.

Но слов, чтобы поговорить об этом с Ванюшей, у меня не было. И не было чужой мысли, к которой мы отнеслись бы одинаково. А можно ли договориться, когда мысли только свои? Я чувствовал и вызов, и слабость мысли, за которую отвечает только один человек. Поэтому меня и привлекала учительская, государственная интонация Аркадия.

Перейти на страницу:

Похожие книги