«Ишь ты. Не торопится на обед. Надеется. И чего безумствует? — рассуждал я про себя. — Осталось меньше двух рокив — сам подсчитал недавно. С зачётами этот срок можно за девять месяцев добить. И — ксиву об освобождении в зубы. Гуляй Ванька, ешь опилки, как начальник лесопилки. Чеши на свою ридну Украину. Так нет, норовит под пули рвануть. Любитель острых ощущений! Или у него дома что случилось, да скрывает?»
— Перекур, — выпустив ручку пилы, объявил Борщук.
Мы присели на брёвна. Не успели свернуть по цыгарке, к нам вышел жующий что-то начальник, но не вернулся, а стал топтаться рядом.
— Не бойся, начальник, — напрямик заявил Коля. — Не убежим.
— Куда тут убежишь, — подхватил начальник конвоя. — Кругом посты. Да и сроку у тебя, Борщук, осталось…
— А он — и вовсе. Его хоть без конвоя оставь, он в лагерь приканает, — съязвил Коля. Отомстил, мне.
Начальник не ответил на реплику, зная, какой у меня срок наказания.
Мы докурили, и «кормилица» снова зазвенела, выгрызая и выплёвывая тёплые опилки.
В следующие перекуры, а их было два, начальник к нам не вышел. Борщук продолжал на меня негодовать — в глаза не смотрел. Наконец, наверное, смирившись с моей несговорчивостью, взглянул на затянутое облаками небо, сказал:
— Приговорят[185] нашу баланду с кашей. А мы тут гнёмся, как бычий хвист, на этого мусора. Лядачий пёс. Всё бы на чужом хую в рай въехать.
А я размышлял, искал объяснения нелогичному поступку начальника конвоя: почему он из всей бригады выбрал меня? С Борщуком всё ясно: малосрочник. И досиживать осталось — с гулькин нос. Начальник, безусловно, знал мой срок. И всё же… Или бригадир за меня поручился? Так я ему ничего о своих намерениях откровенно не выкладывал. Кроме одного: заработать как можно больше зачётов. Чтобы как можно быстрее освободиться. Похоже, начальник меньше сомневался в Борщуке и опасливо приглядывался ко мне. И в обоих — ошибался.
И ещё я терзался о том, как мне поступить, если Борщук, совсем потеряв рассудок, бросится наутёк? Я не могу позвать начальника. Это было бы с моей стороны предательством товарища. Да ведь он его пристрелить может. Запросто. Но я не могу и молча наблюдать, как Коля совершает такую глупость. Это значило бы, что я — его сообщник. Остаётся одно: не допустить рокового рывка. Хотя, какое право я имею удерживать его. Каждый может распоряжаться своей судьбой, как пожелает. Но он не только своей — моей хочет распорядиться. Несмотря на мое несогласие. Поэтому я должен не допустить, по сути, произвола такого же зека. Которому я никак не подчинён. Не завишу от него. И не хочу зависеть. Я — сам по себе.
Всё. Точка. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит.
Как часто и раньше случалось, приняв твёрдое решение о чём-то важном, я начинал сомневаться в справедливости его. Не поспешил ли, не ошибся ли? И прав ли я?
«Ну ладно, — рассуждал я, — уступлю. Предположим. Поплутает он, порыскает час или два. Пока не скрутят. Он не понимает, что обречён. Жить не на что. Денег — нет. Билет на поезд купить — тоже. В зековской шкуре никуда не сунешься. Что делать? Воровать? Грабить? Вот этого-то и нельзя допустить. Выходит, я — прав».
А Коля хмурится. Смотрит мимо меня. Думает о чём-то и молчит. Вкалываем мы, будто соревнуемся. Уже и бушлаты скинули. И телогрейки расстегнули. Жаркая работёнка — пилка дров. Во мне даже волна радости прокатилась. Прилив бодрости. Чувствую себя так, что вроде бы способен горы перевернуть. Пот с носа капает на бревно. Под музыку «кормилицы».
Куча чурбаков растёт. Отбрасываю, чтобы не завалили. И продолжаем кромсать бревно за бревном. Похоже, в этой бешеной гонке Коля забыл о дурацком побеге. Утираем рукавицами лбы.
— Ребята! Кончайте! — кричит нам начальник.
Мы останавливаемся. Не спеша пилу, жалобно вякнувшую о чём-то, положили на козлы, подались. За сарай.
Ещё и в дом не вошли, а острый запах жареной картошки в нос шибанул, голодную слюну потянул.
К нам хозяйка навстречу — молодая, красивая, ясноглазая.
— Проходите, раздевайтесь. Вот-сюда вешайте.
Чего там вешать? У порога, на пол, телогрейки положили. Чтобы вши не расползлись. Я ботинки о коврик вытер, а Коля так попёрся.
Поздоровался. Совсем отвык это слово произносить.
— Меня Леной зовут. А это наша дочка, Наташенька.
— Юрий.
— Мыкола, — почему-то так назвал себя Борщук.
Я себя очень неловко чувствую. Наверное, потому что лейтенант знает о нас, кто мы есть. Да ещё и девчушка смотрит на нас, широко раскрыв глаза. Незнакомые грязные дяденьки. Которых папа охраняет. Стережёт. Зеки. Стыдно. Именно из-за неё стыдно. Боже мой, какая чудесная девочка! Глазищи у неё — как два весенних небушка. И смотрит внимательно, пристально, словно старается нас понять. Что мы за бяки такие. Бармалеи не африканские. Изучает.
В такую же белокурую и голубоглазую девчушку я был влюблён в детском саду. Тогда мне было столько же, сколько ей сейчас. Или годом меньше. Этой невероятной красоты и очарования девочке лет семь. А ведь ту тоже Наташей звали. Татой.